Митька Прокопюк и Лешка все забегали, забегали вперед, ложились животами в пыль, норовя заглянуть под молотилку, что там у нее «в нутрях». Я начал хвалиться ребятам, что на тракторе едет моя родня. Федька не поверил. Я стал кричать:
— Дядя Наум! Дядя Наум, здорово!
Наум увидел меня, закивал головой и закричал в ответ:
— Здорово, Серега! Вот она, с иголочки! А ты говорил!
А я ничего не говорил. Что он придумывает!
— Ну, выкусил? — спросил я Федьку. И сразил его окончательно. — Теперь каждый день на тракторе буду ездить!
Федька приуныл и стал рассказывать, что у него есть свинцовая гирька на ремешке и с ней не страшно ходить хоть в Болотовский лес, хоть ночью на кладбище. И он уже давно хотел ее мне отдать, да все как-то случая не подворачивалось.
Я пообещал прокатить Федьку три круга, но с условием, чтобы он не хватался за руль и рычаги. Приятель согласился и сказал, что гирьку он непременно отыщет, она куда-то задевалась.
Трактор с молотилкой свернул в прожог к новой риге и сломал Барковейкин плетень. Тетка Катя не ругалась, только крикнула механику: «У тебя что, глаза на пупу?»
Пока устанавливали на току молотилку, мужики и бабы толпились вокруг и давали советы, как лучше ее развернуть. Дед Евсей совсем закомандовался и начал гнать прочь ребятишек, будто ему уже отдали сложку под охрану.
Старухи пристали к нему с расспросами, как же, мол, железная штуковина молотить будет, каким местом. Дед Евсей важничал больше тракториста Наума и объяснял: «Задним она местом молотит! Задним! Наберет старух, какие костлявее, насажает внутре, на снопы, и будут они мослами колосья обминать! А трактор возить молотилку вокруг тока, чтобы тряско выходило и старухи бы не дремали!» Анисья замахивалась на деда батожком: «Как был ты смолоду озорник-пустобрех, таким, видать, и помрешь!»
Наум с механиком, установив молотилку, сразу стали что-то отвинчивать, протирать тряпками, а я, вспомнив про Нюру, побежал на пруд.
Тетки уже не было. Карасей на удочку тоже не попалось. Как висела корка на крючке, который я согнул из булавки, так и висела. Я и знал, что будет пусто. Смотал леску на ореховую хворостину, пошел стежкой по задам домой и наткнулся на Егорушку.
Он сидел на траве, мотал головой и так дышал, будто его гнали верст десять кнутом.
— А-а, Сережка, — сказал он, словно обрадовавшись. — Я смотрю — кто это идет, а это ты…
— Сложку-молотилку привезли, дядя Егор, — сообщил я новость.
— Это хорошо, Сережка, что молотилку, — вздохнул Егорушка и, морщась, принялся вытирать ладони о колени, о траву. — Это даже очень хорошо… Теперь все хорошо будет. Ты иди домой. А я тоже…
Он тяжело, упираясь подламывающимися руками в землю, встал, и, когда пошел, его бросало из стороны в сторону. Я еще подумал, что ему здорово сегодня будет от Шуры. Она всегда ругалась, если Егорушка крепко выпьет.
Белье уже висело на веревке между яблонями и на плетне. Нюра мыла пол. Я начал ей рассказывать про молотилку, она засмеялась: «Уже знаю, твоя новость с бородой! Тащи-ка мне чистой воды!» Только я взял ведро, как прибежала Шура Никишкина, растрепанная, в слезах, начала что-то шептать тетке. Та заохала, бросила мытье, засуетилась, потом открыла сундук, достала полотно, велела мне держать за угол и, надрезая ножиком, отрывала от него полосы.
Я удивился, как она самовольничает. Бабушка хранила его на смертную рубаху. Нюра прикрикнула на меня: «Не суйся под руку, пырну остриком по пальцу!»
Шура Никишкина скомкала тряпичные ленты, зачем-то сунула их под кофту и торопливо ушла.
Я пристал к тетке, для чего она испортила новую холстину. Она ничего не ответила и принялась за пол.
— Ну и влетит тебе от бабани! — начал я пугать тетку. — Ну и будет тебе дерка за волосья!
Нюра, выкручивая тряпку, начала ко мне подкрадываться, прицеливаться, но я увернулся. Выскочил в сени и подпер дверь граблями.
Хлебное поле
Санька скучно сидел в короткой тени под копной, поджав острые колени к подбородку. Майка ползает возле, что-то лепечет, пытается встать на толстенькие, в перевязочках, ноги.
— Навязалась на мою голову, — жалуется Санька. — Жизни от нее никакой нету, хоть с колокольни топись!
Я рисуюсь перед ним богатым кнутом с кожаными махрами. Правда, кнут не мой, а дяди Николая. Я у него в помощниках. И сделал уже три ездки к колхозной риге на телеге, груженной до неба снопами ржи. А Санька в няньках. Он уговаривает меня на замену, сулит отдать глиняную свистульку, похожую на свинью с собачьим хвостом. Но если в нее налить воды, то она, несмотря на безобразие, выделывает трели, как соловей.
Мужики уже завершают последний воз. Поблескивают вилы-двойчатки на длинных держаках.
Я соглашаюсь на свистульку, потом раздумываю и требую ножик. Санькин отец выточил его из обломка косы; ручка ясеневая, гладко очищенная стеклом, в ней прожжена дырочка для шнурка. Можно привязать его, и никогда не потеряешь. Приятель показывает мне дулю, но, когда дядя Николай зовет: «Серега, иди подсажу!» — соглашается.
— Ладно, пользуйся моей простотой…
— Побожись, что отдашь!