Мы возмутились — вот дурацкий вопрос! Есть мы хотели постоянно. Колька достал из торбы буханку черного и банку настоящих мясных консервов.
— Вот здорово! Где разжился?..
— Не украл! Распечатывайте, я сам как волк!..
Намазали на ломти волокнистое мясо с жиром, едим, поглядываем друг на друга. Очень нам хорошо. Не только от вкусной еды, а вообще, что сидим вместе.
Жуем, вспоминаем Вову Хлупова и Митю, которые работают на лесоповале. Поели, конечно, не досыта. Горбушку и четверть банки мяса оставили Илье с Тютей.
— Чего изобретаете?
Печку…
— Карикатура это на Гитлера, а не печка!
Мы критику приняли без обиды. Что правда, то правда. Колька скинул пальто, раскопал в хламе лом, деревянный молоток-киянку — и пошла греметь. Ловкий человек. Ножницы, какими мы изуродовали руки, кромсают у него железо словно бумагу. Киянкой трах, трах, трах — шов как по ниточке. Не успели оглянуться, корпус «буржуйки» готов. А дверцу сварганил — залюбуешься!
— А трубу?
— Будет и труба!
— Тут еще железа «буржуек» на тридцать…
— Продавать, что ли?..
— Сказанул! Илье надо? Надо! Тюте! Наталье Сергеевне! Хлупову! Шурке Пикетовой… Ну и семьям фронтовиков!..
— Одобряю! — сказал важно Колька. — За неделю постараемся…
— А у кого паровое отопление?..
— Насмешил! У них пару только что изо рта!
Дом наш, угловой особнячок, выходивший одноэтажным кафельным фасадом с зеркальными окнами на Малую Дмитровку и Старопименовский переулок, со двора как-то хитро получился двухэтажным. До революции принадлежал он канатному фабриканту Красильшикову. Буржуй ли чудил или еще почему, половина особняка была на паровом отоплении, половина на печном. Военная зима уравняла всех. Холодище стоял у жильцов и с центральным отоплением и с печным.
С этого вечера производство «буржуек» пошло как по конвейеру.
Москвичи помнят эти железные печурки. Крепко они закоптили фасады домов — трубы выводились в форточки — много в них сгорело стульев, шкафов, этажерок и даже книг.
Возле них, короткого тепла, писались письма на фронт и горе делилось. Пекли на них дерунки — оладьи из тертой картошки, и тошнотики — тоже оладушки, но из картошки мороженой. Много было возле них передумано и пережито.
Когда пришла моя очередь и я установил в комнате на двух кирпичах на табуретке «буржуйку», размером с посылочный ящик, и сказал, что это Колькино мастерство, мать принялась превозносить его:
— Какой додельный мальчик! Все умеет, все может! Золотая головушка!..
Я не стал ей поминать, что про Кольку раньше от нее только и было слышно: «Бес и бес! Минуты без выдумки не может. Я бы на месте Марьи Степановны так бы его отхолила, так отхолила, сразу бы и самолеты и пароходы забыл!»
Отец же всегда за Николая заступался. «Технический ум у парня. Талант! И руки золотые!» У отца была бритва с перламутровой ручкой и звонким лезвием, на котором готическим угловатым шрифтом с одной стороны вырезано «Золинген», с другой «Гутен морген!». Отец бритвой дорожил. Рассказывал, что он нашел ее в немецком блиндаже на Рижском фронте и она служила ему и товарищам на германской и гражданской войнах.
У бритвы выкрошилось жало. Ни в мастерской, ни старик точильщик, ходивший по дворам с легким станком на плече, восстанавливать жало не взялись, а Колька вручную выточил щербины на оселке…
Печек из казенного железа получилось двадцать пять штук. Выбросили обрезки, подмели помещение. И тут заявилась управдомша с каким-то красноглазым человеком-хорьком, с ног до головы в черном хроме.
— Ребята, возьмите санки, довезете товарищу железо!
— Какое?..
— Кровельное!
Но от него в дворницкой даже не было запаха. Клавдия Семеновна перерыла все углы. Мы с Женькой ей помогали, стараясь поднять погуще пыль. И надо было видеть управдомшу, когда хромовый тип сказал:
— Не принимайте меня за фрайера, дорогуша! Я не подарю вам два кило сливочного масла только за красивые глаза!
Часов в одиннадцать вечера за мной прибежал Женька. С фронта приехал Иван Петрович и просил, чтобы я зашел к ним.
В комнатушке Комковых было не продохнуть от керосинового чада. Нина Михайловна жарила на керосинке картошку. Иван Петрович, краснолицый, широкий, чем-то непохожий на себя, наверное, потому, что во рту торчала трубка — до войны он не курил, — а может, из-за прически ежиком, резал финкой буханку круглого хлеба. На петлицах у него было три зеленых кубика — старший лейтенант.
На клеенчатом липучем диване клевал носом лейтенант, тоже краснолицый и большой, и лежала целая охапка оружия.
Иван Петрович поздоровался со мной за руку, стал расспрашивать про отца: где он воюет, что пишет.
Отец писал скупо, в месяц письмо. «Жив, здоров». Где он воюет, я не знал, знал только номер полевой почты. Подремывавший лейтенант сказал: «Это где-то на Украине… Тоже не мед. В степи как на блюдце!»
Когда картошка поспела, меня оставили ужинать. Перед едой выпили спирту. Понятное дело: Иван Петрович и лейтенант, которого звали Слава. Иван Петрович поднял чашку, сказал:
— За русскую пехоту!
Нина Михайловна добавила:
— И за артиллерию! За Игоря…
Иван Петрович нагнул голову и вздохнул.