— Ну и пускай! — сказала Нюра. — Тебе этого уже не понять… Я приду вечером со скотника, руки-ноги, кажется, отваливаются, сяду на порожек, во ржах перепела, будто человечки, покрикивают, на выгоне коростели, как калиткой на ржавых петлях скрипят, хлебом пахнет с поля, со двора скотиной, я глаза закрою, слушаю, дышу и чую: силы-то у меня прибывает… И так-то мне хорошо, и такая на душе радость, обняла бы это все и не отдала никому!
— Как была ты в девчонках малахольная, так и осталась, — сердито фыркнула мать. — Ну и целуйся со своей деревней!
Наконец Нюра с матерью ушли в сени, стали там чем-то греметь. Я выбрался из-под кровати, вылез в окно и направился к Лешке.
— Эх, Серега, Серега! В Пронск ты ходил, что ли? — начал попрекать меня Херувим. — Из-за твоей колбасы кишки до икоты скрутило…
Колбасу он проглотил по моему совету не жуя, как Петькин Шарик хлеб, и сказал, что хотя в животе сделалось сытно, но вкусу он не разобрал. Конфетам он обрадовался и спрятал их на божницу за иконы, матери к чаю. Я решил его удивить и принялся хвастать: мол, меня берут в Москву, где пристроят к фабрике, и я буду кататься на лодках с кавалерами, играть на гитаре и петь. Лешка приуныл, начал завидовать. Я его еще немного помучил и заявил:
— Только я отказался! Тебе этого не понять… Ведь придешь вечером со скотника, руки-ноги оторвались, глаза закроешь — печеным хлебом пахнет, из хлева коровой и навозом, в лугу коростели скрипят, а силы у меня в руках и ногах непочатый край, и так-то в Москву ехать не хочется, так не хочется…
И до того я себя разжалобил, представив, что уезжаю из деревни от бабушки, от приятелей — заплакал. Лешка меня обнял и стал утешать.
После обеда Терентий Прокопьевич завалился в саду под яблоней спать, мать уселась рядом и отмахивала от него веткой мух, шепотом рассказывала, что в доме при фабрике, где мы будем жить, есть бухгалтерский мальчик Витя, очень тихий и умный, и я обязательно должен с ним подружиться, брать пример. А деревенские дурные привычки бросить и забыть. Все делать, как Витя, который называет родителей только на «вы» и папочка и мамочка.
Терентий Прокопьевич всхрапывал. Рот у него был разинут, я хотел, чтобы ему туда влетела муха, а еще лучше две. Вот бы он поперхнулся да подскочил.
— У тебя глаза, как у барана! Ты меня не слушаешь, — сказала мать и хлопнула меня веткой по лбу. — Совершенно распустился! Ну, погоди, я за тебя возьмусь!
Ближе к вечеру мать меня остригла, потом стала мыть в деревянном корыте за двором. Бабушка носила в чугунах подогретую воду, терла мочалкой спину, а мать ее ругала, что я совсем «зачервивел». Бабушка оправдывалась: «Он сам себе казак, я с Нюркой на работе день-деньской, он и атаманит!»
— Ты бы, мать, сама хоть для приличия человеческий облик приняла, — заворчала мать на бабушку. — Мне за тебя стыдно перед Терешей! Чулида и чулида! Подол оболтан, ноги в навозе, смотреть на тебя тошно!
Бабушка виновато вздохнула. Мне сделалось ее жалко. Для меня она была всегда самой красивой, нарядной и умной. За бабаню я готов был драться с кем угодно. Я плюхнулся задом в корыто и обдал мать мыльной водой. Она отскочила, принялась стряхивать юбку и кофту. Бабушка все поняла, притворно сердито закричала:
— Паук тонконогий, вытяну по телешине костлявой, чтобы держался!
Мать, снимая мокрую кофту, брюзжала:
— Нескладеха ребенок, надо же было уродить!
Бабушка, вытирая меня жестким полотенцем, шепнула:
— Не озоруй ты, господи, потерпи два денька…
Я догадался: значит, мать со своим ненаглядным Терешей через два дня уедут, я останусь с бабушкой — и возликовал.
После мытья мать напялила на меня синюю матроску, коротенькие, выше колен, штаны на помочах и скрипучие твердые сандалии, остро пахнущие кожей.
— Ну вот и образился, на ребенка стал похож! — хвасталась она, поворачивая меня во все стороны. — Не срамно и на люди показаться!
Не знаю, как чувствует себя корова, когда на нее наденут хомут и запрягут в плуг, ну уж не лучше, чем я в том костюмчике. Я не знал, куда себя девать, как руки-ноги употребить. Даже голова сделалась глупой.
Сама мать нарядилась в цветастую кофту, коротенькую юбку, черные с ремешками туфли на высоких каблуках и словно на цыпочки встала, на шею нацепила другие, из красных стеклышек, бусы. Они свисали ей до толстых коленей. Тереша нарядился тоже, надел белую рубаху с галстуком, белые узкие порточки, будто девок задумал пугать вечером привидениями.
— В будний день-то надо бы меру знать, — сказала бабушка.
Мать заносчиво тряхнула стрижеными волосами.
— Чай, мы из Москвы! А там все Абакумово соберется.
Я. догадался, что пойдем в клуб.
Еще с покоса Устин Ефимович начал готовить спектакль и, когда раз в неделю, а то и два, устраивал репетиции. На них собиралось чуть не полсела. Сначала фельдшер уговаривал народ, что потом неинтересно будет смотреть, не пускал, а потом махнул рукой.