Лейтенант в ушастых по фронтовой моде галифе помирил спорщиков, вручил вторую лопату и заставил обоих рыть, наверное, совсем ненужный окоп. Бойцы разделись по пояс и, сверкая белыми спинами, вкалывают и оба довольны. А ссорились-то они из-за душевной тягомотины. Нет ничего хуже, чем сидеть в безделье, зная, что рядом дерутся и гибнут товарищи. А тут еще весна и совсем близко конец войны…
Лейтенант нагнул тополевую ветку, хотел отломить, но пожалел. Сорвал клейкий листочек и нюхает, на худеньком липе блаженство, даже восторг, и его надо как-то излить. И он изливает его песней, аккомпанируя себе на гитаре:
Жора-трубач, услышав бреньканье, аж подскочил. Он ненормальным делается, если при нем неумехи берутся за инструмент.
Когда в Братиславе Шпаковский «строфеил» из немецкого штабного автобуса огромный перламутровый аккордеон и начал старательно вымучивать «Синенький скромный платочек», Жора сразу пресек его исполнительскую деятельность: «Коля, тебе же медведь не на ухо наступил, а сразу на всю голову. Кроме тележного скрипу, ты ничего не достигнешь!»
Лейтенант поет, терзает струны, и Жора не выдерживает:
— Товарищ лейтенант, разрешите инструмент!
— Инструмент, морячок, это когда топор и рубанок… Ну попробуй, сработай нам цыганочку с выходом!
Жора долго возится с гитарой, подкручивает колки, прислушивается, как звучит каждая струна. Снова подстраивает. На лице лейтенанта скорбная улыбка: таких музыкантов под его началом полсотни.
Жора берет сильный аккорд. Гитара ахает удивленно и радостно, словно узнав хозяина. Ахает еще раз и дарит музыканту обрывки мелодий, отдельные фразы. Но каждая фраза, каждый обрывок ювелирно отгранен. И вдруг из этой сверкающей скороговорки возникает прекрасный мотив: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…»
Голос у гитары глуховатый, щемяще берущий за сердце. И вот она уже плачет, тоскует своим цыганским нутром о дырявых шатрах, о неприкаянной таборной свободе. Гудят бомбардировщики, несущие свой карающий груз, может быть на Берлин, на восточном берегу Дуная хлестко бьет артиллерия, а я ушел из войны в детство. Вижу старого цыгана Кондраху, мертвых лошадей и впрягшихся в оглобли кибиток молодых цыганок…
После полудня радиостанция дивизиона «катюш» открытым текстом получает, известие, что наши войска взяли почти весь центр Вены. Из уст в уста повторяются названия: Шенбруннский дворец, Западный вокзал, дворец Франца-Иосифа, площадь Героев…
Вскоре появляются немцы, сумевшие вырваться из окружения. Но это разрозненные группки, без командиров, без желания драться. Напоровшись на ружейно-пулеметный огонь, они отходят. Один сдается в плен. Для храбрости он изрядно хватил рому и потому улыбается. Но немец этот вояка. На мундире значок за ранение, в петлице орденская ленточка — Железный крест второго класса. Когда его обыскивают, из кармана вытряхивают крест первого класса и медаль за зимнюю кампанию 1941/42 года. Был под Москвой.
— Во какого эсэсовца отхватил! — гордится конопатенький ефрейтор, пленивший гитлеровца. А немец, сразу перестав улыбаться, слезливо вопит: «Нихт эсэсман! Их панциргренадирен!»
Танкиста уводят, а старшина-усач, ротный скопидом, учитывающий каждую обмотку, каждый патрон, сворачивая экономную цигарку, ухмыляется:
— Ишь, кум, расплакался… А под Вязьмой он нам кукольный театр представлял! Издевался, герой вверх дырой!..
Кто-то ахает от неудовольствия: «Иван Васильич! А чего же ты ему в морду не дал?»
— В сорок первом не мог, силенки не было, а сейчас нельзя — я Женевскую конвенцию строго блюду… Но, товарищи, именно про этого фрица я шутю, а что немецкие танкисты мне представление делали, чистая правда. Смешное было представление…
Старшина вставляет в пестрый наборный мундштук самокруточку, улыбается. И все ждут веселой байки, фронтовой были-небыли, а слышат горькую повесть из сорок первого, как стоит колонна пленных красноармейцев на обочине старой смоленской дороги. Все понурые, грязные, в дурно пахнущих бинтах. А на дороге бесконечная колонна танков Гудериана…
Старшина выбивает из мундштука чинарик, убирает его в карман.
— А дальше что, Иван Васильич?
— А дальше, ребята, как у всякого представления — занавес!
Ох, как медленно тянется время в ожидании. Апрельскому дню, кажется, не будет конца. Приносят термоса с макаронным супом. Повар перестарался, навалил туда говяжьих консервов, а варево остыло и сверху чуть не на палец подернулось жиром.
— Такую пищу надо принимать в мороз, — ворчит Шпак, — мыслимое ли дело, сало хоть каблуком проламывай!..
Вдобавок супешник зверски пересолен. Ергозин обтирает травой ложку, потом выскребает щепочкой котелок.