Старшина повесил кубанку на одежный гвоздь возле двери, отодвинул на лавке чью-то ногу в грязном сапоге, из-за голенища которого торчала рукоятка ручной гранаты, и, когда садился, даже застонал. С минуту он сидел, подперев щеку сильной ладонью, но рука подломилась, и он чуть не ударился лбом о стол. Ребятишки захихикали.
— Кыш! Кыш! Орда окаянная! — осерчала на них бабка.
— Я округовел совсем, — виновато сказал старшина и прищурился на печь, на ребячьи головы. Должно, в глазах у него все двоилось, может быть, даже троилось, и он подозрительно спросил: — Откуда у тебя, старая, столько содомы?..
— С кудыкиных гор! Это внучата мои — солдатские дети! — гордо ответила бабка и стала пробовать щепочкой картошку в кипящих чугунах. — Никак, поспела… На-кось вот тебе с разварочки картофину!..
Но старшина уже спал, уронив голову на стол, и широкая его спина с торчащими лопатками, обтянутыми мокрым сукном, поднималась могуче и ровно.
— Бабуся, дай хоть половинку, — заныла Ленка, — исть так хочется…
— Ох, девка! Ох, девка! Совести у тебя ни на медный грош! — укорила ее бабка, подавая на печь всем по штуке, а Петьке сказала. — Што с несмышленых спросишь, у них весь умишко в животе!..
Но когда бабка отвернулась, Петька забрался к чавкающей ребятне и грубовато стал им внушать:
— Жрать хотят все! Я тоже, может, даже больше всех… А кто сейчас главнее?.. Я спрашиваю, кто?!
— Красноармейцы, — сказала шустрая Тамарка и на всякий случай спрятала картофелину за спину.
— Правильно! И строго наказываю вам, проснутся военные дяденьки, будут обедать, чтобы ни одна душа к столу не лезла! Чтоб никаких побирушек я не видел!..
Девчонки послушно согласились. Петька человек был справедливый, но иногда, под горячую руку, мог и треснуть больно по макушке.
Когда Петька, подхватив тряпкой, ставил чугуны на стол, старшина проснулся.
— Добро! Сейчас войску побудку играю!..
Бойцы подымались вяло, удивлялись на босые ноги, ворчали на старшину, что не дал поспать, но, принюхавшись к густому картофельному пару, разгулялись, повеселели.
Маленький ловкий красноармеец, которого товарищи почему-то называли Клавкой, вытряхнул из мешка две круглые буханки подового хлеба, длинный брусок сала с прилипшими к нему клочками бумаги. Ему вручили финку с красивой наборной ручкой, он попробовал жало на ногте, сказал: «Ну, Клавка, востри глаз-ватерпас! Народу туча собралась! Кило меньше, кило больше, а все в твою пользу!» — и моментом раскромсал на точные куски хлеб и сало.
Бойцы принялись лупить картошку; обжигаясь, перекатывали в ладонях, дули, прежде чем откусить.
Петька забрался на печь к ребятишкам и старался не смотреть на жующих бойцов. У него даже закружилась голова, так хотелось хотя бы разок вцепиться зубами в крутую горбушку. Ощутить вкус чистого ржаного хлеба, его пьянящую сытость, волшебный кисловатый запах чуть подгоревшей корочки. И он закрыл глаза, представляя эту волшебную увесистую краюшку, от которой сколько ни откусывай полным ртом, а она не убывает.
И вдруг звуки жевания прекратились. Тягостная, нехорошая тишина повисла в избе. А у Петьки жарко запылали уши от стыда. Перед столом топтался Игорек. Босой, в сползающих штанишках, худенький, он жалко улыбался и, оглядываясь на печь, канючил:
— Хебца хатю… Хебца…
Отдернулись и замерли руки, протянутые к чугунам, кто-то остановил у самых губ надкусанную пайку. А у старшины широкое заветренное лицо вдруг сделалось плачуще-злым, и он сказал сипатым, каким-то неживым голосом: «Сынок! Милый!» — и подхватил мальчика к себе на колени. А следом и бабка, и девчонки, и Петька оказались среди бойцов за тесным столом.
И какой вышел неожиданный, радостный праздник, когда бойцы развязали свои «сидора»! Как ни тощи были заплечные мешки красноармейцев, вырвавшихся из окружения, с боями прошедших по вражеским тылам, все же среди гранатных запалов, пакетов с бинтами, пистолетных и винтовочных обойм, жирно смазанных патронов россыпью откопался заваленный кусок рафинада, пачка пресных галет, белый сухарь и даже мятая шоколадка в ломком станиоле, однажды припрятанная бойцом про черный день и забытая, потому что слишком много выпало на его долю этих черных дней.
Потом красноармейцы опять улеглись, но уже вольготно, раздевшись, и вскоре снова захрапели, словно соревнуясь, кто громче и трескучее.
Старшина сидя подремал с полчасика и ушел. Петька помогал бабке сушить портянки и носки бойцов. С улицы доносились какие-то голоса, дождик тихо стучал в стекла. В щели, в кирпичном тепле, уютно скрипел сверчок. Ребятишки тихо хвалились друг перед другом подарками.
Стало уже смеркаться, когда старшина вернулся. На груди у него висел автомат.
— Ну и крепок солдатский дух! С улицы, со свежего, аж с ног шибает, как нашатырем! — сказал он, посмеиваясь. И, нагнувшись к спящим на полу, всмотревшись в лица, стал трясти двоих. — Проснись! Проснись, ребята!.. Сизов, ты собирайся со мной! Шакиров, остаешься за старшего, в двадцать ноль-ноль сменишь посты… Подъем в ноль-ноль часов! Ежели припозднюсь, следуй на Тырново, капитан знает!