— Пускай веселятся, — сказала бабка, когда Петька хотел навести порядок.
Старуха дала ребятишкам по три картофелины. Себе выбрала самые маленькие, корявые, а Петьке, как старшему, — четыре, которые покрупней и рассыпчатей. Всем по щедрому ломтю хлеба. На него смотреть было страшно-голая картошка и серый капустный лист. На пудовую дежу две пригоршни несеяной муки.
Петька хмуро жевал «лякушек», как он звал бабкино печево, поглядывал исподлобья на ребятишек, думал: «У младшего шея, того и гляди, оторвется, ему бы сейчас молока парного, через неделю бы оживел!»
Жальче всех было Петьке кривоногого Игоряху. Тамарка и Ленка, его сестры, девки жох, хотя всего на год старше, так и шили за бабкой по пятам, и насчет еды проворные. Пока Игорек, обжигая пальцы, колупал картофелину, лепетал что-то, девчонки свою долю слопали и у брата прихватили.
Детей оставила жиличка, Манефа Васильевна, учительница, эвакуированная из Смоленска. Получила с оказией весточку от мужа, что лежит в госпитале в Горьком, в ночь собралась, как на крыльях. Обещалась вернуться через неделю, прошел месяц — ни слуху ни духу. И от отца нет Петьке писем — хоть бы словечко черкнул: живой, мол!
Петька съел три картофелины, четвертую подложил Игорьку. Девчонки завистливо насупились и полезли на печь, в тепло.
— Петика, миий, кусьная катошка, — лепетал картаво Игоряха.
С улицы кто-то постучал в раму. Бабка пошла открывать дверь, ворча:
— И есть-то сморчок, а барабанит, как стоящий…
Бабка точно угадала — это оказался Петькин приятель, Шурка Галкин.
Шурка поздоровался с Петькой по-мужичьи за руку и сел на лавку, важно закинув ногу за ногу в больших яловых сапогах с подвернутыми голенищами.
— Беда мне, — сказал Шурка, — поясницу так и разламывает, видать, к снегу!
Покряхтывая, Шурка достал из кармана ватной пальтушки толстый ситцевый кисет и стал сворачивать цигарку. Бабка осуждающе покачала головой, но ничего не сказала.
Петька очень дружил с ним, и в школе за одной партой сидели, и в ночное лошадей гоняли, и карасей вместе ловили. Шурка был парнишка сильный, добрый — последнюю пуговицу отдаст. Одно плохо, наобещает, а сделать не сделает. Как-то у него не получалось, чтобы выполнить обещанное. То одно, то другое.
— Известия-то есть от батьки? — спросила бабка.
— Где там! Он небось в боях. — Шурка поперхнулся дымом, а откашлявшись, сказал сердито: — На передовой не особо распишешься, сама небось знаешь?!
— Да-а! — подтвердила бабка понимающе. — Писать на войне некогда, успевай только от пуль хорониться…
Игоряха, управившись с едой, полез, сверкая голой попкой, к сестрам на горячие кирпичи. Петька стал стирать тряпкой со стола, а Шурка делал ему знаки: кивал на дверь, подмаргивал. Петька подумал, что впереди еще дел куча, но не обязательно хвататься, как угорелому, за них с утра.
На улице Шурка сунул ядовитую цигарку в кадку с дождевой водой, стоящую у крыльца, позеленел и, жалобно глядя на Петьку, сказал, длинно сглатывая слюну:
— Видать, от глистов тошнит… Но очухаюсь, и мы на охоту пойдем… Там их тыщи!.. Кишат…
— Кто кишит?
— Утки, — сказал Шурка загробным голосом и вынул откуда-то пару толстых латунных патронов, покрытых бурым налетом. Одна гильза была заткнута газетной бумагой, другая грязной ватой. — Дробь в них картечная, отец сам катал на сковородках!.. На версту все живое кладет…
С голодухи, что ли, Петька сразу представил чугунок с горячим супом: из золотых блесток жира торчала белая утиная гузка. Он даже запах похлебки почувствовал, мясной, сытный и сладкий вкус ее, и принялся, как давеча Шурка, длинно сглатывать слюну.
— А ружье где возьмем?!
Ружье оказалось под рукой. Оно лежало в пожухлой крапиве за плетнем.
Задами, таясь от «сглазу», ребята побежали на Дьячков пруд. На развороченных бороздах хрустела под ногами бурая картофельная ботва, раскисшая клейкая земля тяжело липла к подошвам. В пустых садах тоскливо пахло опалой листвой, только рябина да кое-где возле сараев бузина дразнились красными ягодами.
Пруд был далеко за деревней, в крутобокой лощине. Почему его звали Дьячковым, Петька не интересовался. Зато все мальчишки знали, что на середке он бездонный. Даже самый лучший ныряльщик Егорка Кузьмичев не мог достать дна и, вынырнув, выпучив озорные глаза, кричал:
«Ужас глубочина! А водишша холодна, чисто кипятком жжеть!» Еще было доподлинно известно, что в пруду затоплен сундук, окованный «ржавой» медью. И тот же Егорка разведал, что он набит под крышку золотом. Но клад никому не давался, надо было знать слово.
Уток оказалось три: две серых утицы и гордый нарядный селезень. Заметив мальчиков, они неторопливо отплыли к противоположному берегу.
— Сейчас я их! — сказал Шурка, закладывая патрон и с натугой запирая ржавый затвор. — Лишь бы попасть!..
— Попадешь! — уверил его Петька и с надеждой посмотрел на ружье — разболтанную берданку с большой медной мушкой, неряшливо припаянной оловом.