— Помилуй бог! Умом твои слова приемлю, а сердцем нет. Понимаю, что ты теперь большой человек, командир целого полка, шутка ли сказать, и тебе было нелегко вырваться. Однако, признаюсь, я и думать не мог увидеть своего старшего брата вот в этом наряде, — кивнул он на его гимнастерку со знаками различия. — Ты же ведь старший комсостав.
— Старший, — подтвердил добродушно Павел Сергеевич.
— И, если не секрет, как же все это случилось? Помнишь, мы с тобой виделись в последний раз в Петербурге?
— Еще бы, такое не забывается, — подтвердил Павел, — тем более если родным братьям отпущено судьбой так редко встречаться. Думаешь, я забыл, как ты меня балыками и шустовским коньяком угощал? А на другой день ты на глазах великого Собинова на сцену императорского театра выходил. Я с балкона тебя слушал. Как ты прекрасно тогда юродивого в «Борисе Годунове» спел! Кто же такое может забыть, братишка! Я тогда профан профаном был. Даже что такое опера, не знал толком. Помнишь, какую тираду закатил о том, что опера — это искусство не для народа?
— А из театра в гостиницу возвратился с таким восторженным чувством, словно в раю побывал…
— Нет, — покачав головою, возразил Павел. — Для меня опера выше всякого рая показалась. И ты, Саша, совсем другим предстал в моем воображении. Я потом на каждой тумбе афиши оперных театров просматривал и все твою фамилию… нашу фамилию, Якушевых, искал.
— А теперь удивляешься, что видишь меня таким здесь? — дрогнувшим голосом спросил младший брат, и взгляды их встретились: грустный, убегающий в сторону взгляд Александра и жесткий Павла.
— Да, — подтвердил Павел сурово. — Может, я чего-то недопонимаю, но удивляюсь.
Александр Сергеевич забарабанил пальцами по письменному столу.
— Да, лучше сразу, — сказал он наконец отрывисто. — Пока мы одни.
— Говори, — придвинулся к нему Павел.
— Я потерпел жестокое поражение, дорогой братишка.
— Тебя не признали талантливым?
— Нет. Все гораздо суровее и проще. Ты помнишь последние годы жизни нашей матушки Натальи Саввишны?
— Еще бы! Как же я могу их забыть! Я ведь был постарше тебя и понимал побольше.
— Значит, ты сохранил в памяти, как она будила нас ночью своим отчаянным кашлем, таким страшным, что нам казалось, будто она вот-вот умрет? Мы становились рядом с плетеным креслом, в котором она сидела, вся желтая и обмякшая, и в один голос ревели: «Мамочка, не умирай». А кашель бил ее так, что она не могла нас утешить, сказать несколько успокаивающих слов.
— Да, брат, — вздохнул Павел Сергеевич, — бронхиальная астма — болезнь очень страшная. Исцеления от нее нет.
— Нет, — тихо согласился младший брат, и его лысая голова безвольно упала на сцепленные перед ним на зеленом сукне стола руки. — Но тебе об этом судить трудно.
— А тебе? — воскликнул Павел, пораженный внезапной догадкой. — Значит, ты…
— Да, Пашенька, да! — глухо проговорил Александр Сергеевич. — И как я рад, что тебя это миновало. Первый приступ я перенес на другой день после того, как ты меня покинул в Петербурге. Я еще не понимал, что это такое. Полагал, что уже кончаюсь. Собирался даже кричать, звать на помощь. Но хорошо, что силу в себе нашел пресечь собственное малодушие. Корчился в кашле, но в стену стучать не стал и в коридор с криком «помогите» не выбежал. Когда приступ кончился, в тот же день пошел к знаменитому врачу. Я делю всех врачей на две категории. Одни из них, златоусты, любят подсластить пилюлю, ободрить, замаскировать обман. Другие сразу говорят грубую правду. У врача, к которому я обратился, фамилия была Керн, как у возлюбленной нашего бессмертного Пушкина. Старичок немецкого происхождения осмотрел меня и долго молчал. А потом спросил, чем я занимаюсь. Узнав, что я кончаю консерваторию, грустно покачал головой: «Молодой человек, вам никогда не придется петь. У вас наследственная легочная астма в тяжелой форме». Я, растерявшись, его спросил: «Она меня задушит?» «Нет, — ответил Керн, — но петь не даст». Вот и пришлось навсегда бросить сцену и расстаться с мечтой о ней. Раздвоился я и был жестоко наказан судьбою за это. Ни знаменитого певца, ни знаменитого математика из меня не получилось.
— И оставалось третье: кипрегель, нивелир и теодолит?
— Вот именно. Как хорошо, что эти слова мои ты запомнил тогда, в Петербурге. Я произнес их случайно, а вышло, что предрек собственную судьбу.
— Стало быть, землемеришь?
— Землемерия, — вздохнул Александр Сергеевич и для чего-то расстегнул ворот сатиновой рубашки, будто ему сразу стало душно. — А после того как пятый десяток пошел, трудно уже стало по нашим донским станицам с треногой шлепать. Да плюс к тому — астма. Вот и пришлось третью профессию найти.
— Какую же, Саша?