Да, некоторым категориям жертв удалось добиться общественного признания. Это относится прежде всего к погибшим, которые были убиты у Берлинской стены. Однако остается проблемой, как наглядно запечатлеть всеохватность и повседневность государственного террора, чтобы это стало содержанием исторической памяти. В Германии по отношению к его жертвам до сих пор преобладает равнодушие. А ведь именно они в той или иной форме оказывали сопротивление режиму, начав процесс, который через демонстрации протеста и освободительное движение привел к историческому успеху мирной революции. Историк Вольфганг Шулер опубликовал статью «Сначала преступление, потом неблагодарность» («Erst Unrecht, dann Undank»), в которой говорится: «К числу людей, оказывавших сопротивление, принадлежат все политзаключенные, даже если их осудили за деяния, которых они не совершали или которые в цивилизованных странах не подлежат уголовному наказанию». Тот факт, что в ГДР сущность государства «заключалась в репрессивности, делает осужденных борцами с режимом даже тогда, когда они и не помышляли о сопротивлении»[162]
.Настало время, чтобы память о жертвах коммунистического режима, которая остается в Германии преимущественно фрагментированной и приватной, приобрела общеевропейскую значимость. Национальная память о жертвах режима СЕПГ должна быть интегрирована в общеевропейскую память. Этот опыт миллионов людей XX века, которые уже после Второй мировой войны на протяжении многих десятилетий подвергались преследованию и переживали глубокий травматический опыт, заслуживает своего места в европейской памяти наряду с памятью о Холокосте. Речь идет не об отождествлении обоих исторических событий и не об одинаковых формах коммеморации, о чем я уже говорила, подчеркивая различие между «сохранением памяти» и «преодолением памяти». Между государственным террором и геноцидом существует очевидная мемориально-политическая асимметрия. В отличие от геноцида травма сталинизма и коммунизма не стала содержанием транснациональной памяти, поскольку эта травма до сих пор сопряжена с внутренними конфликтами и конкуренцией различных нарративов. В одних случаях (восточноевропейские страны) она носит символический характер национальной жертвенной памяти; в других (например, Германия) на нее ложится тень национальной памяти о собственных преступлениях; в третьих (Россия) она остается содержанием неформальной семейной памяти. Общеевропейская память о транснациональном европейском опыте коммунизма могла бы открыть нам новые аспекты осмысления травматической истории XX века, сделав их предметом превентивной рефлексии. Антисемитизм и расизм – угроза для Европы, поэтому память о Холокосте служит иммунизирующей стратегией противодействия этой угрозе. Вместе с тем у нас отсутствует уверенность, что преодолена опасность левого терроризма. Память о коммунистическом терроре, очистившись от антикоммунистических стереотипов и от «образа врага», существовавшего в период холодной войны, должна базироваться на конкретных биографиях жертв пережитого насилия. Мемориальная культура, способная связать память о жертвах сталинизма с памятью о жертвах Холокоста, упрочит европейскую идею прав человека и защитит европейцев как от рецидивов восхваляемого насилия, так и от возврата к автократии.
5. Память в миграционном обществе
Социальная интеграция мигрантов влечет за собой непосредственные последствия для мемориальной культуры. Некоторые эксперты считают существование национальной мемориальной культуры помехой для социальной интеграции мигрантов и препятствием для становления космополитичного, мультикультурного миграционного общества. Они выступают в защиту постнациональной идентичности и даже говорят о «постсуверенном обществе», которое «больше не представляет собой однородного мемориального сообщества с общим языком и общей историей». Из-за чрезвычайного усложнения жизни и ее плюрализации такое общество «столкнулось сегодня с необходимостью поиска новых форм общественной интеграции, которые, гарантируя максимальные свободы, обеспечивают достаточную степень консолидации»[163]
. Данная оценка ситуации приводит к мысли о том, что в условиях усиливающейся глобализации минималистский общественный договор выглядит более практичным, чем национальный нарратив, где иммигранты по необходимости должны найти себе то или иное место. Нормативное закрепление определенного представления о прошлом (как, например, памяти о Холокосте) видится в современных условиях устаревшим и дисфункциональным.