Даже (и в особенности) если возникает впечатление, будто он идет наперекор некоторым биологическим законам (или кажущимся нам таковыми), касающимся естественного отбора, то есть уничтожения слабых.
Я верю в человека, даже если оснований у меня…
Мое первое знакомство с психоанализом датируется 1923 (?) годом, когда Галлимар издал «Три статьи о теории полового влечения, которые впоследствии, между 1927 и 1928 годами, и заставили меня купить «Психоаналитический дневник девочки», а затем «Одно детское воспоминание Леонардо да Винчи»[172]
.Выходит, когда я открыл Фрейда, мне было двадцать. Потом я прочел Адлера[173]
, Юнга и других, но, как мне кажется, когда писал свои романы, старался не подпасть в отличие от современных американских писателей под влияние их теорий.Некогда один психоаналитик сказал мне, что по-своему он тоже романист, и добавил, что сфера его деятельности является иной раз куда менее научной, чем у автора романов.
Не имеет значения. Я говорю об этом только потому, что вчера по телевидению шел разговор о психоанализе и, как обычно, вспомнили материнский комплекс и отцовский комплекс.
И я подумал, а нет ли тут определенной путаницы, верней, не перепутаны ли этикетки.
Может, ребенок, который никак не может оторваться от матери и настроен против отца или, наоборот, нуждается в его исключительной опеке, просто-напросто напуган жизнью? Я имею в виду подлинную жизнь.
Я бы предложил заменить этикетку. Чем дольше я наблюдаю людей, чем больше получаю писем-признаний, тем чаще вспоминается мне один дрянной романчик, который читала моя мать, — «Страх перед жизнью»[174]
.Страх такой же многообразный, как фрейдовский комплекс. У одних страх перед искусственностью жизни общества, потребность оставаться в своем первичном коконе, возвратиться к пассивности, к мечте.
У других, напротив, страх покатиться под уклон, выбиться из колеи, утратить поддержку и одобрение общества, короче, страх перед инстинктами, перед проявлениями первобытной жизни, которые мы обнаруживаем в себе.
Достаточно простой замены слов — и фрейдизм, равно как и теории, основывающиеся на нем, утратят, как мне кажется, свой изначально несколько упрощенный характер. Но отец и мать, скажут мне, — это всего лишь символы. Пусть так. Однако именно в символах жизнь мне кажется более простой, более человечной. Сейчас, в пятьдесят восемь лет, я ужасаюсь, видя, как много людей боятся взглянуть жизни в лицо.
Все это немножко смахивает на то, как если бы нас с детства учили всему, кроме жизни! Интересно, где бы нашли учителей?
Уже несколько веков наука предлагает рациональную (?) пищу и для младенцев, и для взрослых. Она создала совершенно новую отрасль медицины, нечто наподобие искусства стареть. Но что приемлемого предлагают нам эти доктора — психологи, моралисты и философы? Нескольких из них я немножко знал — они испытывали страх перед человеком улицы.
Мой давний знакомый психоаналитик когда-то сказал: — Мы ничему пациентов не учим. Напротив, сами учимся у них.
Однако у тех, что вчера выступали по телевизору, был весьма довольный вид. Видимо, они думали о том, что их родные, друзья и знакомые видят их на своих малых экранах.
Сегодня утром начал редактировать, сделал одну главу и пока что, как обычно, не могу сказать, нравится мне или нет. Знать это я буду после трех или четырех глав, если не под конец.
Меня очень занимает абстрактное искусство, и отношение у меня к нему отнюдь не безличное: я чувствую свою причастность к нему. Всю свою жизнь я был куда ближе к живописи, чем к литературе. В Льеже, когда мне было шестнадцать, я дружил с художниками, учащимися и выпускниками художественного училища. Кое-кто из них сейчас преподает, но высот, так сказать, не достиг ни один.
В девятнадцать с половиной лет я встретил одного из них в Париже. Я уже рассказывал про его мастерскую у подножия Сакре-Кёр, где почти каждый вечер собиралась наша компания. (Помню, к этому моему другу пришел молодой человек из буржуазной семьи и попросил научить, нет, не писать, а работать с красками. У него были какие-то свои идеи насчет того, как делать современную живопись и как зарабатывать на этом большие деньги. А недавно я узнал, что, оказывается, один достаточно известный художник, чья фамилия мне ни о чем не говорила, это и есть тот человек.)
После приезда в Париж я чаще всего бывал на Монпарнасе. Там обосновались Фужита[175]
, Вламинк, Дерен, Кислинг[176] и некоторые другие; многие из них стали моими друзьями.Детство мое прошло под знаком импрессионизма и пуантилизма[177]
(самой радостной, самой счастливой живописи, в которой каждое пятнышко света подобно песне), и я охотно допускаю, что все это наложило отпечаток на мои романы.Тем не менее мне нравились фовисты, а затем период гитар, спичечных коробков и пачек светлого табака. Матисс был одним из моих богов.
Я смотрел на мир через их видение, верней, их глазами любовался внешним обликом жизни.