«Альтернатива», похоже, добила мою авангардную ранее душу и ещё более укоренила меня в мысли, что коль скоро я хочу жить и царствовать, то мне не престало возиться в психоанальном говне, как своем, так и своих инфантильных старших товарищей.
Невозможно передать, что испытывала моя «мятущаяся душа» в зале Союза Композиторов. Я мучительно пытался найти хоть что-то, что хоть ненадолго удержало бы этот ебаный «серьезный» мир от окончательного падения в моих столь проницательных глазках и... не находил. Помню, что понравился мне только румынский эмигрант, живущий в Париже «молодой» композитор Петрой, да югославская девочка Саня Дракулич, судьба которой, учащейся и проводящей большую часть жизни в России, до боли напомнила мне идиотскую судьбу дурацкой моей Имярек, околачивающейся где-то в окрестностях Дармштадской академии новой музыки. Такая хуйня.
Очень разжалобил меня своей творческой агонией старик Владимир Рацкевич, которому я в своей время носил на рецензию Другой Оркестр, в каковой он по-моему не въехал, ибо на старости лет назаводил себе малолетних детей, точное количество коих мне неизвестно.
Просто взбесил меня Леша Айги со своими «4’33», а так же в особенности без них. Типичный попсовик, только с гнильцой и трусоват немножко. Зато вот его соратник Павел Карманов оказался существенно более талантливым человеком, и вследствие этого, как это всегда и бывает, несколько затертым художественным, блядь, руководителем Айги.
А когда мы слушали с Добрым-днем пиздострадательную исповедь какой-то тридцатилетней горячей испаночки, которая отсутствовала в зале, умная Ира прилепила мне на мою волосатую руку жвачку «DIROL». Та прилипла с большим воодушевлением. И пока слушатели, упорно жаждущие проявить себя в качестве истинных ценителей современной «серьезной» музыки, внимали плачу тридцатилетней испанской пизды, оформленному в фортепианный опус, я, сжав зубы, чтобы не кричать от боли, терпеливо отдирал от своей руки Добриденскую жвачку, с корнем выдирая при этом собственные многочисленные волосы, каковые растут у меня даже на спине, не говоря уже о таких банальных частях тела, как руки.
Короче говоря, это был крах. Крах всего старого мира со всей его старой прогнившей хуйней, которой я накушался за свою недолгую, в сущности, жизнь столь много, как мало кто. Бля буду, я прав! Мало кто накушался так даже из людей старшего поколения, ибо все они слишком поздно, в отличие от меня, жрать научились, а я, бля, родился с зубами, и в том не моя вина. Папа меня создал таким, блядь, и точка!
Старый мир упал навсегда той печальной холостой для меня весной. Упал в моих глазах, а значит в глазах всего нового и несомненного, каковое являет нам всем в моем, извините, лице, наш Господь. Верьте люди, это так!
Помню, как году в девяносто третьем-девяносто четвертом я повадился в шутку всегда отвечать одно и то же на вопрос, о чем или что является темой творчества Другого Оркестра, то бишь моего творчества: крах западноевропейской философии во всех жизненных проявлениях нашего времени. Я знал уже тогда, что я не шучу, но понимая, что мало кто чувствует то, что чувствую я, обращал все в шутку.
Спустя два года западноевропейская философия окончательно упала к моим ногам, и я растоптал ее со всеми Батаговыми, со всем хреном и луком, со всей хуйней и эстетически совершенным культом страдания! Во всяком случае, так мне казалось, в чем, конечно же, я ошибался, о чем, в свою очередь, тоже догадывался. Я всегда все знаю. Меня это заебало до такой степени, что никому из вас... Огромный, выворачивающий меня наизнанку красный залупень Красного Коня с первого дня моей жизни влез ко мне в самую жопу моего сердца, и правит там бал, бля. (Чего, честно говоря, и вам желаю.)
LI
Возвращаясь ко дням сегодняшним. Сколь ни вращай, сколь не ебись любым, пусть даже пестрым конем, если ни кольцом нибелунгов, бля, но более очевидно другое: развитие всегда определяется и будет определяться количественными показателями, то есть хуердой неглубокой и аппелирующей к общему знаменателю человеческой природы, каковой прост, очевиден, опять же, и живуч, как не живуча никакая кошка, коим столь склонны людишки качество таковое приписывать. Это так вот почему. Потому что Качество – это вне всякого сомнения то же Количество, только суммирующее всю хуйню по какому-то одному условно определенному признаку.
Печаль же вся, ради выражения которой сия глава затеяна вдохновенно литераторствующей, подобно обезумевшей моей Имярек, непокорной дурацкой золушкой, может быть легко сведена, что и будет сейчас проделано у вас на глазах без какого бы то мошенничества, к весьма недлинной сентенции: все мудаки. Но это я пошутил, хоть это, к сожалению, тоже правда.