Читаем Новые стансы к Августе полностью

по волнам от радости кверху дном, когда указует на них перстом тихо звенит мой челн. Вектор призрачным гарпуном. Сирены не прячут прекрасных лиц и громко со скал поют в унисон, когда весельчак-капитан улисс чистит на палубе смит-вессон. С другой стороны, пусть поймет народ ищущий грань меж добром и злом: в какой-то мере бредет вперед тот, кто с виду кружит в былом. А тот, кто - по цельсию - спит в тепле под балдахином, и в полный рост, с цезием в пятке (верней, в сопле) пинает носком покрывало звезд. А тот певец, что напрасно лил на волны звуки, квасцы и иод, спеша за метафорой в древний мир, должно быть, о чем-то другом поет.

Двуликий янус, твое лицо к жизни одно и к смерти одно мир превращают почти в кольцо, даже если пойти на дно. А если поплыть под прямым углом, то, в швецию словно, упрешся в страсть. А если кружить меж добром и злом, левиафан разевает пасть. И я, как витязь, который горд коня сохранить, а живот сложить, честно проплыл и держал норд-норд. Куда - предстоит вам самим решить. Прошу лишь учесть, что хоть рвется дух вверх, паруса не заменят крыл; хоть сходство в стремлениях этих двух еще до ньютона шекспир открыл.

Я честно плыл, но попался риф, и он насквозь пропорол мне бок. Я пальцы смочил, но финский залив вдруг оказался весьма глубок. Ладонь козырьком и грусть затая, обозревал я морской пейзаж. Но, несмотря на бинокли, я не смог разглядеть пионерский пляж. Снег повалил тут, и я застрял, задрав к небосводу свой левый борт, как некогда сам "генерал-адмирал апраксин". Но чем-то иным затерт.

Айсберги тихо плывут на юг. Гюйс шелестит на ветру. Мыши беззвучно бегут на ют, и, булькая, море бежит в дыру. Сердце стучит, и летит снежок, скрывая от глаз "воронье гнездо", забив до весны почтовый рожок; и вместо "ля" раздается "до".

Тает корма, но сугробы растут. Люстры льда надо мной висят. Обзор велик, и градусов тут больше, чем триста и шестьдесят.

Звезды горят и сверкает лед.

Ундина под бушпритом слезы льет из глаз, насчитавших мильарды волн.

На азбуке морзе своих зубов я к вам взываю, профессор попов, и к вам, господин маркони, в к о м , я свой привет пошлю с голубком. Как пиво, пространство бежит по усам, пускай дирижабли и линдберг сам не покидают большой ангар. Хватит и крыльев, поющих: "карр". Я счет потерял облакам и дням. Хрусталик не верит теперь огням. И разум шепчет, как верный страж, когда я вижу огонь: мираж. Прощай, эдисон, повредивший ночь. Прощай, фарадей, архимед и проч. Я тьму вытесняю посредством свеч, как море - трехмачтовик, давший течь. (И может сегодня в последний раз мы, конюх, сражаемся в преферанс, и пулю чертишь пером ты вновь, которым я некогда пел любовь.)

Пропорот бок, и залив глубок. Никто не виновен: наш лоцман - бог. И только ему мы должны внимать. А воля к спасенью - смиренья мать. И вот я грустный вчиняю иск тебе, преподобный отец франциск: узрев пробоину, как автомат, я тотчас решил, что сие - стигмат.

Но, можно сказать, начался прилив, и тут раскрылся простой секрет: то, что годится в краю олив, на севере дальнем приносит вред. И, право, не нужен сверхзоркий цейсс. Я вижу, что я проиграл процесс гораздо стремительней, чем иной язычник, желающий спать с женой. Вода, как я вижу, уже по грудь, и я отплываю в последний путь. И, так как не станет никто провожать, хотелось бы несколько рук пожать.

Доктор фрейд, покидаю вас, сумевшего (где-то вне нас) на глаз над речкой души перекинуть мост,

адье, утверждавший "терять, ей-ей, нечего, кроме своих цепей". И совести, если на то пошло. Правда твоя, старина шарло. Еще обладатель брады густой, ваше сиятельство, граф толстой, любитель касаться ногой травы, я вас покидаю. И вы правы. Прощайте, альберт эйнштейн, мудрец. Ваш не успев осмотреть дворец, в вашей державе слагаю скит:

время - волна, а пространство - кит.

Природа сама и ее щедрот сыщики: ньютон, бойль-марриот, кеплер, поднявший свой лик к луне, вы, полагаю, приснились мне. Мендель в банке и дарвин с костьми макак, отношенья мои с людьми, их возраженья, зима, весна, август и май - персонажи сна.

Снился мне холод и снился жар; снился квадрат мне и снился шар, щебет синицы и шелест трав. И снилось мне часто, что я неправ. Снился мне мрак и на волнах блик. Собственный часто мне снился лик. Снилось мне также, что лошадь ржет. Но смерть - это зеркало, что не лжет. Когда я умру, а сказать точней: когда я проснусь , когда скучней на первых порах мне придется там, должно быть, виденья, я вам воздам. А впрочем, даже такая речь признак того, что хочу сберечь тени; того, что еще люблю признак того, что я крепко сплю.

Итак, возвращая язык и взгляд к барашкам на семьдесят строк назад, чтоб как-то их с пастухом связать; вернувшись на палубу, так сказать, я вижу, собственно, только нос и снег, что ундине уста занес и нежный бюст превратил в сугроб. Сейчас мы исчезнем, пловучий гроб. И вот, отправляясь навек на дно, хотелось бы твердо мне знать одно, поскольку я не вернусь домой: куда указуешь ты, вектор мой?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Дом учителя
Дом учителя

Мирно и спокойно текла жизнь сестер Синельниковых, гостеприимных и приветливых хозяек районного Дома учителя, расположенного на окраине небольшого городка где-то на границе Московской и Смоленской областей. Но вот грянула война, подошла осень 1941 года. Враг рвется к столице нашей Родины — Москве, и городок становится местом ожесточенных осенне-зимних боев 1941–1942 годов.Герои книги — солдаты и командиры Красной Армии, учителя и школьники, партизаны — люди разных возрастов и профессий, сплотившиеся в едином патриотическом порыве. Большое место в романе занимает тема братства трудящихся разных стран в борьбе за будущее человечества.

Георгий Сергеевич Березко , Георгий Сергеевич Берёзко , Наталья Владимировна Нестерова , Наталья Нестерова

Проза / Проза о войне / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Военная проза / Легкая проза