Инкарнасьон танцевала, наклонив голову, стиснув кулаки, ее груди подскакивали и шлепались друг о друга, пот летел с нее хрустальными каплями, издавая чистый печальный звон, но сатанинская гитара, правившая в тот миг всем миром, с шипением проглатывала их и превращала в ничто, и, если бы не моя рука и особенно колено, я бы и сам пустился в пляс вместе с ней. Первобытная тяга к насилию овладела мной, дикие эмоции спазмами сотрясали мое нутро, точно слова песни, театральные и бессмысленно-грозные одновременно, и впрямь заключали в себе толику реального зла, подобно мексиканскому варианту ацтекского проклятия, превращавшего мужчин и женщин в зверей, и я обнаружил, что вместе со всеми рычу «О, вероломство!», подпевая вокалисту, тощему юнцу, чей противный, гортанный, похотливо-хриплый голос был на самом деле голосом двенадцатифутового демона с круглой, как бочка, грудной клеткой и козлиными рогами, который присел перед микрофоном и завывал в него, в то время как остальные музыканты — за исключением ударника, скорчившегося за барабанами синеволосого гнома, — вышагивали по сцене с изяществом обезумевших принцев и то вертелись вокруг своей оси, чуть не падая, то снова обретали равновесие и застывали в разнообразных позах, иногда лицом к лицу, подначивая друг друга на новые гнусные подвиги, загоняя людям в мозги тонкие шила своих гитарных партий, подстрекая их тем самым к предательству. Окружавшие нас танцоры казались фрагментами живого гобелена, наподобие тех средневековых изображений девственного леса, где сквозь переплетения стволов, листвы и ветвей проглядывают морды животных и бесовские хари, — так и тут между телами танцующих, в отверстии, образованном непрестанно шевелящимися руками и ногами, я разглядел крадущуюся пантеру, чья черная шкура лоснилась, глаза горели красным огнем; затем какой-то зверь, похожий на медведя, только с клыками, — может, огромный кабан, — протиснулся мимо, наподдав по дороге плечом две танцующие пары, так что те завертелись волчком, неуклюже, но все же не настолько, чтобы их движения можно было счесть полностью лишенными фации; за ним в поле моего зрения попал человек-игуана в креповом шарфе — он неспешно шел на задних лапах, подергивая драконьим хвостом, а поравнявшись со мной, повернул в мою сторону голову, и его длинная физиономия цвета кости стала очеловечиваться прямо на глазах, точно он впитывал в себя подробности моей внешности; а когда я уже решил, что все танцоры превратились в животных, потому что людей вокруг почти не осталось, зато зверей появлялось все больше и больше — женщины-птицы, прямоходящие змеи, девушки-обезьяны, парни-собаки, мужчины-тараканы, — и даже те, кто еще остался самим собой, уже демонстрировали признаки превращения: зубы удлинялись, всякие признаки индивидуальности изглаживались с лиц, превращая их в стилизованные, упрощенные копии самих себя, — в тот самый миг я увидел Трита, покойника, со всклокоченными от запекшейся крови волосами, посеревшей кожей, в сопровождении кучки кактусовых духов, — похоже было, что они куда-то его ведут, может, назад к скале в пустыне. В следующий миг он уже скрылся в толпе, растаяв между танцующими так быстро, что я даже усомнился, точно ли это был он, и потому почти никак не среагировал, только удивился да напомнил себе, что мне лишь кажется, будто я все это вижу, а на самом деле это химический карнавал, Марди-Гра в моей крови, где сексуальные кровяные тельца горстями выбрасывают в окна бусины да выставляют свои галлюцинаторные груди на обозрение ликующей толпы внизу, как вдруг в стене танцоров возникла новая просека, а в конце ее, шагах в двадцати — двадцати пяти от меня, стоял единственный антропоморфный монстр того вечера: Брауэр. Не видя меня, он внимательно прочесывал толпу взглядом, но я не стал ждать, пока он повернется в мою сторону, схватил Инкарнасьон за руку и потащил ее к сцене, расталкивая людей и выкрикивая на ходу, где, черт возьми, ее комната и знает ли она, как отсюда выбраться. Попытавшись утихомирить меня жестами, она сказала: «О’кей, о’кей» и повела меня к сцене, сбоку от которой была дверь, почти невидимая, потому что она, как и стена, представляла собой сплошной лиственный орнамент; как только дверь закрылась за нами и наступила относительная тишина, я спросил, где черный ход.
— Ты же не хочешь уйти прямо сейчас, мачо, — сказала она и поставила ногу на ступеньку лестницы, ведущей от двери вверх. — Когда все только-только начинается.
Я прижал ее к стене и повторил вопрос.
— Да что с тобой такое, черт возьми? Боишься кого-нибудь, что ли? — И она вывернулась из моей хватки. — Не бойся! В моей комнате тебя никто не тронет. Никто тебя там не найдет.