Он хотел подняться – и не смог. Он пополз. Очень ясно он вообразил нелепость своего большого тела, распластавшегося на полу. Царапая дверь, обламывая ногти, он кое-как дотянулся до крючка, откинул его. И то, что он увидел за дверью, показалось ему сначала наступлением нового бреда: Устинья стояла там, держась, за притолоку. Он протянул руку, Устинья склонилась к нему, горячие судороги шли по его телу. Он задыхался.
– Молока! Скорей!
Юбка выскользнула из его пальцев: скрипнул ноготь, проехавшись по грубой ткани. Пронзительно кричала Устинья. Откуда-то возник Кузьма Андреевич, он поил доктора молоком у открытого окна, доктор пил с жадностью, сейчас же извергая все обратно.
Гаснущим сознанием он уловил возбужденные слова Кузьмы Андреевича:
– Дура ты! Кто же тебе эдак-то приказывал?
Красные, зеленые круги вращались все быстрее и насмешливее. Кузьма Андреевич потащил доктора к постели.
…Ночью доктор с помощью Кузьмы Андреевича несколько раз подходил к окну пить молоко. Опасность уже миновала, сердце работало ровнее, дышалось легче. Но во рту еще чувствовался медный вкус.
27
Он проснулся и долго лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к сдержанному, мерному говору мужиков. Было уже поздно. Солнце стояло напротив окна и светило доктору прямо в лицо.
Он открыл глаза, приподнял с подушки тяжелую голову. Он увидел у своей постели председателя Гаврилу Степановича и все колхозное правление. Кузьма Андреевич сердито зашептал, и все вышли на цыпочках. Шапки остались в комнате. Доктор понял, что мужики вернутся.
– Лежи, лежи, – сказал Кузьма Андреевич. – Ай скушно? Хочешь, про старину скажу… Я ее, мил-человек, наскрозь помню. Пятерку заработал. Да-а-а… Места наши в старину были глухие да лесистые… Ничего мы не слышали, ничего не видели, а чтоб радиво – этого даже не понимали… Да-а… Приехали к нам, значит, из купцов из московских Флегонтов Маркел Авдеич…
Кузьма Андреевич приостановился, потом сказал нерешительно:
– А знаешь, мил-человек, ну ее к бесу, эту самую старину! Брюхо-то прошло?
Превозмогая слабость, доктор оделся и подошел к окну умываться. Кузьма Андреевич вылил все ведро на его круглую голову. Вода была холодная и густая, ветер обдувал мокрое лицо доктора. Он видел на рябиновом листке стрекозу, она покачивала длинным, с надломами туловищем, струящиеся крылья ее были едва отличимы от воздуха. Красноголовые муравьи тащили разбухшую от сырости спичку, белобрюхий паук поднимался на крышу, раскачиваясь и вбирая в себя блестящую нитку, словно была в паучьем животе заводная катушка. Петух горловым голосом разговаривал с курами, раскапывал навозную кучу, а оттуда столбом, как светлый дым, поднимались мошки, потревоженные в своем предзимнем сне. Оклевывая рябину, летали растянутыми стайками дрозды, – все было четким, прозрачным, и на всем лежал синеватый осенний холодок. Доктор подумал, что мог бы не увидеть ни сегодняшнего утра, ни стрекозы, ни муравья, ни рябины. Доктор вздохнул глубоко… еще глубже… и еще глубже, потом потянулся, полный желания ощутить каждый свой мускул, все свое тело на земле.
– Молочка? – спросил Кузьма Андреевич. – Ай чайку согреть?
– А где Устинья?
– С Гнедовым Силантием в район поехала. Кирилла в милицию повезли.
– Кирилла? – повторил доктор. – Садись и рассказывай, Кузьма Андреевич. Я ничего не могу понять.
– Да ведь чего ж сказывать, мил-человек… Сказывать тут нечего: хотел он тебя извести, этот самый Кирилл. Устинья-то, конечно, по дурости за приворотом полюбовным к нему пошла, по бабьей своей глупости…
Неслышно открылась дверь, и гуськом, по-одному, соблюдая старшинство, вошли правленцы.
Мужики сели на скамью. Гаврила Степанович поздравил доктора с благополучным выздоровлением.
– Спасибо, – ответил доктор и замолчал.
Тогда Гаврила Степанович начал держать речь.
Он приготовил ее заранее, он думал, что скажет гладко, но сбился с первых же слов.
– Ходатайствуем, – сказал он. – Все ходатайствуем…
От мужиков шел крепкий запах пота, лица были серьезны и хмуры.
– Никак невозможно уезжать от нас…
В голосе Гаврилы Степановича нарастала тревога. Он резко рванул свою сатиновую рубашку, оттянул ворот рубахи. Пониже ключицы синел глянцевитый шрам. Гаврила Степанович дышал тяжело, медлил говорить, боясь, что его повалит припадок.
– Ты вот грузчик, – наконец сказал он, растягивая слова. – Ты вот ученый. А я вот раненый. И на животе еще есть. И в ноге… Так ты, Алексей Степанов, за мою кровь учился! Мы к тебе с уважением, а ты приехал ровно на дачу – отдохнул да и обратно?
И тут всполошились мужики, загалдели, навалились на доктора, притиснули его к стене, каждый доказывал ему свое.
– Тише! – рявкнул Гаврила Степанович и выхватил из кармана клеенчатую тетрадку.
Он обрадовался, вспомнив о ней, она казалась ему неопровержимым доказательством. Он положил ее перед доктором, развернул.
– Ты смотри, амбулатория в нашем плане есть! Значит, весь ты наш план повалишь! Вот смотри – не вру, вот он, план!.. Вычеркни, ежели совести хватит! Ну, вычеркни!
Доктор поднял голову. Уши у него были красные.