Она продолжала голосить. Доктор поднял ее. Она висела на его руках, сбился ее синий платок, рассыпались мутные космы. Доктор усадил старуху на скамейку и, сердито пофыркивая, забинтовал руку.
– Готово, – сказал он, чувствуя на языке сладкий запах йодоформа. – Ты, бабка, просто-напросто дура! А с этим мерзавцем я сегодня поговорю всерьез!
Старуха ушла, шаркая лаптями.
– Черт знает что! – плюнул доктор.
Он достал из ящика рыхлую бумагу с мохнатым обрезом. За дверью, в его комнате, слышались сдержанные голоса Кузьмы и Устиньи. Слов доктор не мог разобрать, да и занят был совсем другим делом.
Первое заявление – в Мосздрав о переводе – было очень коротким. Второе – в милицию – едва уместилось на двух листах. Доктор вспомнил Кириллу все грехи: мальчика, которого пришлось положить в больницу, беременную женщину, едва не умершую от горшка, поставленного на живот, различные язвы, карбункулы и фурункулы и, наконец, упрямую старуху.
«Последний случай особенно показателен, – писал доктор, – и я в целях охраны здоровья того малосознательного меньшинства населения, которое все еще продолжает пользоваться услугами бабок и знахарей, категорически требую немедленного удаления означенного знахаря Кирилла из района действия амбулатории».
Доктор перечел вслух эту заключительную фразу и остался доволен; она звучала внушительно и тяжеловесно, как в дипломатической ноте.
23
– Эдак, эдак, – говорил между тем Кузьма Андреевич. – Значит, взяла его без театров тоска…
Чтобы подчеркнуть свою полную незаинтересованность, он ковырял пальцем смолистый сучок в стене.
– Ты, Устя, молчи покеда.
– Как же так?
Голос ее, в котором явственно слышалась женская обида, вот-вот обломится.
– Молчи, – повторил Кузьма Андреевич тоном значительным, но неопределенным.
Можно было подумать, что он знает способ оставить доктора в деревне. Устинья так и поняла его слова, обещала молчать. Ему было неловко смотреть в ее глаза, просветленные надеждой.
Председателя нашел он в правлении и попросил немедленно – завтра или послезавтра – выдать весь причитающийся хлеб и картошку. И в председательские глаза ему было неловко смотреть.
В полдень он вторично явился в амбулаторию вместе со своей старухой. Они освободили пристройку. Березовые дрова, запасенные еще кулаком Хрулиным, были сухими до звонкости и, падая на землю, подпрыгивали.
– Полезем на подлавку, – сказал Кузьма Андреевич.
Старуха робела на лестнице, подолгу нашаривала ногой ступеньки.
– Ох, Кузьма!..
На подлавке пахло птичьим пометом, было темно, и только близ слухового окна, куда проходил рассеянный свет, бледно проступали балки, затканные паутиной, и угол какого-то продавленного ящика. Летучая мышь шарахнулась над головой Кузьмы Андреевича и, ослепленная солнцем, пошла чертить углы и зигзаги в ясном холодном небе.
Кузьма Андреевич шел ощупью. Паутина назойливо липла к его лицу. Должно быть, паутина и была виновата в том, что им овладело чувство безотчетной тяжести и тревоги.
Приглядевшись, они со старухой взялись за работу. Сгаруха веником собирала мусор, а Кузьма Андреевич швырял его через слуховое окно на крышу. Слежавшийся мусор падал на железо с хрустким шорохом, клубилась пыль, подхватываемая ветром, – казалось, дом горит.
– Уедет… заболеешь… да и помрешь, – тихонько всхлипывая, сказала старуха.
Кузьма Андреевич рассердился, что она проникла в его сокровенные мысли.
– Мети знай!
Окончив работу, он застелил подлавку соломой и дерюгами и спустился по лестнице вслед за старухой. Доктор чистил на крыльце щеткой свой пиджак. Кузьма Андреевич хотел было подойти, поговорить, но сегодня доктор был неприятен ему. Кузьма Андреевич знал, что должен радоваться его отъезду, которого ждал все лето, но радость заглушалась чувством большой обиды на то, что городские ученые люди так пренебрегают мужиками. Весной, провожая фельдшера, Кузьма Андреевич уже испытал однажды такое чувство, сегодня было оно во много раз сильнее, потому что Кузьма Андреевич научился уважать себя, а доктор уезжал как-то нехорошо, выказывая полное безразличие к здоровью и Кузьмы Андреевича и остальных колхозных мужиков.
Кузьма Андреевич прошел мимо доктора, пытаясь думать о печке, которую необходимо поставить в бывшей приемной на тот случай, если отдадут не весь дом, а только половину.
– Заболеешь и помрешь, – повторила старуха, нагоняя его.
Он крикнул:
– Молчи!
Перед ним блестел под осенним солнцем холодный пруд. Кузьма Андреевич остановился под ветлами. Чтобы отогнать лишние, неприятные мысли, он стал считать, сколько приходится ему хлеба на четыреста семьдесят трудодней. Он считал сначала пудами, а потом мешками: желто льется гладкое прохладное зерно, лязгают весы, крепятся и кряхтят подводы, лошади тянут их, широко расставляя задние ноги. С веселым гулом ходят на мельнице жернова, посвистывает тонкой струйкой мука – белый пшеничный размол, теплый, мягкий и чуть припахивающий паленым.