Он вдавил штырь антенны в корпус приемника и плеснул вино в бокал. Голова звенела в такт с лампами дневного освещения. Отдающий медком дым стлался по забытой в пепельнице сигарете. Скучно. И все его вечера таковы. В них отрадны первые минуты, когда готовится еда, играет музыка и будоражит голодная мысль об ужине. Потом музыка ускользает, приходит ленивая сытость, замирает перед глазами недопитая бутылка, и остается только сидеть и смотреть в окно – то безмятежно синее летом, то мутное от натеков льда зимой, то черное, в переплетающихся струйках бесконечного дождя, как сейчас, осенью. Ничего не поделаешь – закон компенсации. Платить полагается за все. Иногда воздают и не замечая того, иногда – замечая уже поздно, иногда – обдуманно и привычно, как он – скукой за прелести одиночества. Но только ли скукой? А Оля, сын? Он платит ими постоянно, едва ли не каждый день, вспоминая тех, кого бросил ради исполненной мечты уединения в этих стенах, где существует то, чего он хотел раньше: изысканные жратва и вино, первосортная бытовая техника, антикварная мебель и уникальный иконостас, реставрированный мастерами из Третьяковки. Нет, он не поклонялся вещам, хотя питал страстишку к самым дорогим, недоступным, однако бестрепетно мог бы отдать все праведно и неправедно приобретенное за возвращение той, которую любил и – предал! Но обмен произведен и, как всякий крупный обмен необратим. А потому – забыть о нем. Забыть!
Глинский явился раздраженным. Даже скорее каким–то обеспокоенным, дерганым, каким, каким показался Прошину с утра.
– Милый Сержик, – ангельски улыбнулся Прошин, усаживая его в кресло и наполняя фужеры. – Весь день меня удручал вопрос: почему ты так странно ко мне изменился? Что за тон? Я просто убит… – Он подождал, пока тот выпьет вино. – Что с тобой? Или снова влюбился? Кто же эта новая фаворитка, если не секрет?
– Воронина, – с насмешливым вызовом сказал Глинский.
– Так, – посерьезнел Прошин. – Дожили. У вас что – действительно любовь?
– Ну. Что–то не нравится?