– Ну, в том смысле, что не буду тебя… загружать работой по теме, – объяснил Прошин, чувствуя, что еще немного – и стукнет компаньона голове.
– Диссертацию я хотел как раз и сделать на анализаторе! – воодушевленно сообщил Глинский.
– И чудно, – помрачнел Прошин. – Раз хотел… – Он вспомнил Таню, отметил, что надо прихватить бутылку «Изабеллы» и служебные даровые талоны на такси. Пора. Отдых. Все. Обрыдло! Сволочи и неврастеники!
– Леш, – втолковывал Глинский. – Но ведь не тот возраст… А все один да один…
– Иди на улицу и поймай такси, – оборвал его Прошин, – Ты дурак, и ты меня утомил.
* * *
Они шли, держась за руки, в тугой безмолвной темноте. Отца Алексей не видел, лишь ощущал его ладонь – широкую и сильную – своей детской доверчивой ладошкой. А затем вспыхнула забытая картина: дребезжащие на булыжнике мостовых трамваи, калейдоскоп толпы, снежинки тополиного пуха… Пыльное городское лето.
«Папочка… – подумал Прошин. – Боже мой, папочка…» Он припал к руке отца щекой, боясь ее исчезновения, но тут будто кто–то равнодушно щелкнул выключателем, и он растерянно понял: сон…
Он нехотя разлепил тяжелые от слез веки. В теплый полумрак комнаты, сквозь щелку неплотно сдвинутых штор, вползал размытый свет октябрьского утра. На фарфоровой тарелке часов, расписанной знаками Зодиака, копья стрелок вонзились в игриво задравшего хвост Льва. Без двадцати пяти семь. Рано…
Он вытер слезы ладонью, еще хранившей прикосновение руки отца, закрыл глаза и вновь попытался скользнуть в то ужасающе далекое лето, возвратиться в которое хотелось навсегда. Но безуспешно; лихорадочное желание ухватить нить потерянного сна пробудило его окончательно. И тут вспомнились субботние вечера, когда приезжал к отцу на работу, откуда они уезжали на дачу. Сколько было этих одинаковых, но прекрасных дней, слившихся в картину ушедшего сна: в теплые улицы, пыльные душистые липы, красно–желтые трамваи, пушистые от тополиного пуха коврики луж и ощущение себя – маленького, но всесильного, потому что тот, кто идет рядом, – самый умный, смелый и добрый человек на земле.
Сейчас–то ясно, что был он никакой не «самый», и не на кого теперь смотреть, как на «самого», вот только чуточку жаль, что никто не смотрит так на тебя восторженными глазами мальчишки.