Прошин отвернулся. Он обманул всех. Даже отца. Хотя обмануть отца убийце нелегко. Но он обманул.
«Бог не простит мне его слезы», — с ужасом думал он, таращась на липкие комья земли, летевшие в зияющую яму и с чавкающим стуком разбивающиеся о крышку гроба.
Он видел себя как бы со стороны — с отвисшей челюстью, съехавшими очками, с прилипшими от испарины ко лбу волосами, — но вернуться в нормальное состояние не мог. Втайне, будто исподтишка, его утешала мысль, что такое выражение лица — это даже неполохо, он действительно сражен несчастьем, и, видимо, тот, Второй, и свел его физиономию судоргой.
«Но перед Богом расплачиваться не кому-нибудь, а мне! — застонал он про себя. — Мне!
Одному!»
И стало страшно так, словно он хоронил себя. Но страх этот не был страхом перед Богом, нет… Страх перед Богом абстрактен, перед Богом можно отмолиться, отвинить грех, разгадав в лике иконы прощение, снисхождение к тебе — маленькому, неразумному, жалкому; а страх охвативший его, был другим — осязаемым, обрывающим сердце, поднимающимся в глубине медленными, клубящимися волнами. И не находилось объяснения и названия этому страху…
Разве что был этот страх перед самим собой.
После похорон Прошин отправился к Глинскому.
Дверь квартиры была не заперта. Сергей спал в одежде, раскинувшись на низкой кушетке.
Рядом на полу валялись липкие порожние бутылки, опрокинутая пепельница с недокуренными сигаретами; забытый проигрыватель шипел иглой по пластинке.
Прошин выдернул вилку из сети и присел на край кровати. Сергей застонал во сне, выкрикнул что-то нечленораздельное и повернулся на бок, уткнувшись в подушку обслюнявленным ртом. Был Сергей небрит; растрепанные, давно не мытые волосы торчали во все стороны; спал в одном ботинке, надетом на босу ногу, другой покоился в осколках разбитого зеркала.
Эмоции, — серьезно сказал Прошин и пересел в кресло, наугад взяв с книжных полок какую-то книгу.
Зигмунд Фрейд. Он начал читать. Вероятно, человек, просматривавший этот неправильный трактат до него, страдал катострофическим выпадением волос. Волосы попадались на каждой странице, и Прошин с омерзением сдувал их на пол. Вскоре такое занятие ему надоело и, отложив книгу в сторону, он переключился на русскую классику, пыльными рядами громоздившуюся в самом низу стеллажа.
«Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало…» — прочитал он и зевнул. Тягомотина. А герой — меланхолик и дармоед.
Вслед за Лермонтовым он скучая, раскрыл Алексея Толстого.
«… и многое доброе и злое, что как загадочное явление существует поныне в русской жизни, таит свои корни в темный недрах минувшего».
Эти слова его поразили. С минуту он сидел, постигая их смысл, затем буркнул:
«Фрейдизм какой-то…» — и углубился в чтение. Будить Глинского он не стал, решил: пусть выспится.
Он увлеченно шелестел страницами, перенесшими его в ХVI век; он слышал звон мечей и золота, шум пиров и скорбное благозвучие молебнов, предсмертные хрипы казненных клекот кружившего над плахами воронья, изредка, вздрагивая, поднимал глаза на Сергея, ворочавшегося и матерившегося в пьяном забытьи.
Тот, наконец, проснулся. Встал, мельком взглянул на бесстрастно уткнувшегося в книгу Прошина и пошел на кухню, откуда вернулся с пакетом кефира. Зубами оторвал краешек упаковки и, залпом выпив лившуюся ему на рубашку тягучую жидкость, отбросил пустую бумажную пирамидку в угол.
Свинство в квартире ― дурной тон, — сообщил Прошин, очень аккуратно вгоняя томик на прежнее место. — Старина, я великолепно понимаю твое горе, — продолжал он.
Однако что за штучки из богемного фольклора? Запой, трехдневное неявление на работу…
Мне не хватало только приехать сюда и увидеть своего друга в петле с отвратительно высунутом языком.
Сергей резко встал и, оскалив зубы, подскочил к нему, небрежно развалившемуся в кресле.
Лицо Глинского выражало ярость.
Ты сказал: «своего друга»? — произнес он, тяжело дыша. — Ты, сволочь, мой друг?!
И схватив Прошина за отворот плаща, он принялся бессмысленно трясти его.
Тот улыбнулся. А потом тычком большого пальца ударил Глинского в солнечное сцепление и тут же низом ладони толкнул его в подбородок. Сергей отлетел к стене и сполз на пол.
Вот, сука… — сказал сказал с пьяной растерянностью и, шаря вокруг себя руками, облизал кровь на губах.
Встань и успокойся, — буркнул Прошин, хладнокровно отворачиваясь к окну.
Его спасла звериная, чуткая реакция… Тяжелая керамическая пепельница вдребезги разлетелась о руку, которой он успел заслонить лицо.
Прошин по-змеиному зашипел от боли, пронзившей кость. Ненависть, дикая ненависть охватила его, лишила рассудка… Он подскочил к Глинскому и начал бить его ногами.
Ах ты, щенок… — шептал он, — Ах ты, щенок… щенок!