Ничего себе аристократ — или это удел аристократии такой: сводит желудок, алые занавески, белые стены, зато напротив церкви и лестница винтовая. Не по такой ли поднималась Мария-Антуанетта к ангелам перед тем, как снять домино и взойти на эшафот?
Подходит Юлька — русский ситец и русские же, русые, короткие волосы — будто сноп соломы на голове. С Юлькой мы пьем мраморный кофе, с молоком и коричневыми прожилками, с Юлькой мы взахлеб повторяем, как хорошо в России и как плохо в Париже, с Юлькой мы сидим рядышком на парах — ее левый, мой правый бок, ее голубая, моя черная кофта. Вечером Юлька возвращается к мужу, а я к пустому окну и — к “не-бояться-ночами”.
Когда за стеной едва слышные голоса соседей и не поймешь, то ли они переговариваются между собой, то ли это сонное бормотание страсти, то ли еще что, когда падает подушка, когда живешь один, главное — не бояться ночами.
В первый месяц думала — если мне придется снимать фильм про Париж, то он обязательно начнется так. Очень длинная, очень узкая и очень темная лестница, такие, наверно, внутри городских часов, чтобы протиснуться между колокольцами и стрелками. И шаги — шаги, как тиканье секундомера, только секундомер болен, видно, потому что тикает неровно. Так неровно, что невольно и сердце начинает сбиваться. Кто-то поднимается. Тяжело дышит. Света нет и не будет. Потом узкий коридор, камера дрожит, потому что дыхание дрожит и секундомер этот неровный. И в коридоре, как слепой кутенок, тыкаешься во все двери. Потом слышно, как звякают ключи, осторожно так, чтобы не нарушить общего напряжения. Потом кто-то толкает некую дверь, а в комнате — тоже темно. Сломана лампа. Выяснилось, что я жду не капитана Грея и не кавалера де Грие, а кого-то, кто бы поменял мне лампочку. У самой не получается. Какие-то неправильные в Париже лампочки.