Мальчик придумал: он хотел, чтобы учитель пришел к ним, чтобы они встретились — его мама и его учитель. И он пришел, думая, что должен убедить ее дать свое разрешение... Был ужин, на столе даже очутилось вино — но Карандаш не пил. И речи этой женщины, казалось, мучили его, но он сдержанно отвечал на все ее вопросы. Она кокетничала с ним — его учителем, и лишь из кокетства ей хотелось говорить о живописи, задавать напыщенные вопросы — без желания слушать, понимать. Когда учитель уходил, улыбка размазалась по ее лицу, как будто вместе с губной помадой. Мальчик ненавидел себя — и ее, свою мать, сгорая от чувства унижения и стыда, хоть сам подстроил то, что заставило сойтись на несколько часов двух бесконечно чужих взрослых людей.
Прощаясь, учитель обронил: “Ваша мама очень одинокий человек”.
Она одиноко курила на кухне. Строгая, сильная, другая, как бы тоже чужая. Почему-то он чувствовал, что и она все поняла, но простила. Она удовлетворила свое любопытство и, наверное, ревность, потому что решила, что этот человек, о котором столько слышала, как будто похитивший ее сына, не мог ни любить сильнее, чем она, ни влюбить в себя, если она за этот вечер нисколько не влюбилась в него; и это был даже не художник, а какой-то учитель. Но ее сын станет художником!
Школа получила складные мольберты — когда он этого добился, — и весь их класс отправился со своим учителем в парк. А потом вдруг зарядил легкий дождь. Всего лишь дождь, но все сделались беспомощными, не зная, что делать. Капли сыпались на этюды, размазывая краски. Карандаш метался, как доктор, спасая их, наверное, от простуды. Все прятались. Смех кружился по парку, доносился со спасительных зеленых островков, как если бы это ожили и смеялись деревья. Оставленные мольберты мокли жалко под дождем. Мокли и размывались брошенные этюды. Карандаш потерялся, казалось, только его голоса и не было слышно.
Но когда дождь пролился и стих, появился он: самый счастливый человек. Он проносился по рощице от мольберта к мольберту, созывая всех, кто был вокруг. И сиял, почти трубил: “Смотрите на эту кра-со-оту! Кра-со-ту-у!” Это было, было... Почему-то он помнит слова. Они врезаются в его память, как ничто другое, хоть у них нет ни цвета, ни запаха, ни хоть какой-то осязаемой формы. Цвета, звуки — они тоже нисколько не ранят, а ранят и запоминаются, когда их пронзила радость или боль. Но тогда они — это живопись, это музыка!