Дочери он этого так и не простил, потому что Великая война отучила его прощать, при том что злопамятным он никогда не был и не стал таковым, но после этой войны доподлинно знал, что прощать можно, а что прощать нельзя.
Тогда бы ему и покончить с разведением цветов, избавиться от целых горшков, как от одного треснутого, но никому, кроме цветов, он не был нужен, и никто, кроме них, не был нужен ему. Он представил, какая бездонная душевная пустота ждет его, какие ледяные веяния будут исходить от пустых белых подоконников и мертвого балкона, и, посмотрев на старческие свои руки, которые в больничных стенах безделье словно тронуло распадом, тяжело встал со стула и принялся удалять из горшков листья, стебли и корни, предварительно полив водой окаменевшую землю, и ушло на это неполных два дня; пришедшую домой дочь он не удостоит ни единым словом. А потом, выходя на короткие прогулки во двор дома, заговаривая по обыкновению с пожилыми соседками, обращался с просьбой о цветочной рассаде, и благодаря их отзывчивости, сердобольности вскоре подоконники и балкон вновь зазеленели смыслом его жизни.
Теперь, лежа ничком, точно валун, обдуваемый теплым ветром, будучи человеком честным до кости в языке и по отношению к другим, и по отношению к себе, он мучительно думал, легче ли будет умирать вместе с цветами или совесть замучит его, напоминая, что цветы были обречены им самим, его эгоистичной, безоглядной старостью. И мысли эти резали по мозгу, как по красному дереву. Если бы ему было к кому обратиться, он без сомнения заранее бы попросил, чтобы цветы разместили на его могиле и вокруг нее, прямо в горшках, — это та сень, что была бы ему мила, и он вверил бы их, вместо дочери, заботам дождя, ибо дождю доверял больше. Так было бы лучше для всех, но обратиться ему было не к кому и думать об этом нечего, тем более теперь, когда способность к речи, похоже, покинула его навсегда.