Читаем Новый Мир ( № 1 2009) полностью

«О — цифра или буква?», приписанном авторству Ваноски, показано, как видит мир мистик, близкий родственник, но и, в известном смысле, антипод поэта. Впрочем, в этой удивительной «дзенской» притче, глубоко трогательной и вместе с тем способной служить упражнением в эпистемологии, взгляд мистика сопо­ставлен со взглядом ученого-позитивиста, наблюдающего феномены с их доступной поверхности и отыскивающего их материальные причины. Для мистика, для «с Луны свалившегося» и почитаемого за идиота Гумми, наружной стороны явлений (которая не может не возбуждать воображение поэта и любознательность ученого) вообще не существует: она «всегда — внутренняя <…>. Просто люди смотрят наружу». И визионер, созерцающий эту подоплеку мира, эту внутреннюю сторону своей, тоже односторонней, «ленты», в подспорье воображения не нуждается: «У меня нет воображения. Я не могу придумать, чего нет». Мистик видит мир, очищенный от зла и позора, изнутри его первозданной красоты — и тому, кто попал лучом взгляда в фокус его «наивно»-любовного видения, удается пережить небывалую радость. «Сердце его (доктора Давина, психоаналитика. — И. Р. ) пело. Он снова любил Джой». («Радость» — так зовется невеста доктора, как правило, не способного к радости.) «Необыкновенное волнение охватило его. Он увидел, как воздух вокруг стал прозрачнее, обнаружив во всем чистую форму и точный цвет. <…> Господи, как видно! Даже вон все тот же поезд вдали… И ближе — красная черепичная толкотня, успокоенная зеленью чуть уже бледнеющих крон, пыль в конце дороги, скромный благовест коровьего колокольца… Как все равноправно и одновременно располагалось, не заслоняя, не заглушая… Давину вдруг показалось, что надо успеть любить, потому что… такого… скоро… никогда больше… не будет». Равноправно и одновременно. Этот миг отверзшегося зрения очень напоминает один зацитированный кусочек из «Дачной местности», внушенный взглядом младенца: «Симметрия, казалось бы, случайная <…> все это как бы на одной оси, совпавшей с взглядом и ветром, объединенное куполом неба, как легатой». «Идиот» Гумми преподает симметрию Мира доктору Давину — надо ли добавлять: как князь Мышкин — своей аудитории, как Достоевский, внушающий мысль о «золотом веке в кармане» читателям «Дневника писателя». Но Гумми и гибнет, как князь Мышкин, — оставляя ярость бого-, точнее, чудоборчества в наследство доктору Давину, не простившему, что его картина мира — неужто из-за простенького коана? — однажды пошатнулась.

«Такого… cкоро… никогда больше… не будет». У вневременного настоящего, в каком пребывает текст , есть соответствие, более того — совпадение с актуальным настоящим мига: и то и другое противоположно бегу времени, «исчезновению предметов». «Мгновение не остановилось и было прекрасным. <…> То, что есть только сейчас, но не в следующее мгновение, есть вообще, но не у тебя, не в руках…» (это мысли доктора Давина, навеянные общением с Гумми). В «японских» своих «Стихах из кофейной чашки» Ваноски через русского «переводчика» утверждает: «счастье» и «сейчас» — слова одного корня. «О знание, что жизнь идет сейчас !» — восклицает он. Подлинно жить можно лишь в «необъявленности следующего мгновения». А не жить , но тоже остаться в том, что «есть вообще», — можно в созданном тексте. Так как же все-таки жить, не мирясь с каждым из этих двух выходов, с односторонностью любого из них? Каким движением духа разрезать ленту Мёбиуса вдоль, чтобы достичь трансцензуса, надвременной двусторонней восьмерки? Пройдя через искус страстных приключений и едва не потеряв себя («Забывчивое слово» — в некотором роде аналогия пережитому Печориным в «Тамани»), Урбино, кажется, набрел на ответ в своем сочинении «Битва при Альфабете».

Гимн Миру, симметрично и стройно вознесенному между A и Z, приведенному в алфавитный порядок соработником Творца, редактором «Британники», — а у этого милейшего управителя бумажной Вселенной и полководца своей семьи тоже все в его многозаботливой жизни устаканивается и срифмовывается, — таковой гимн рождает надежду, что завершенный текст и жизнь в ее незавершенном течении не обессмысливают и не вытесняют друг друга, когда объемлются любовью.

А любви тут море разливанное — к парализованной матери, старшему брату, шумной жене, малышу сынишке, другому сыну — непутевому тинейджеру, к его терпеливой подружке, к шалому другу молодости, к лукаво-простодушному вору, к белому коту, наконец. Пусть Ваноски или тому, кто за ним стоит, удалось изобразить всецело любящую душу лишь в условной раме рождественской истории, пусть, — но философский роман и так насквозь условен, и юмористическая пластика жизни, равновесие между пластикой и мыслью в этой идиллии, может быть, даже более убедительны, чем в прочих сюжетах, сообщающих о непоправимой экзистенциальной трещине.

Перейти на страницу:

Похожие книги