Растворял в себе речью, взглядом. Опустошил. Внушил чувство своей ненужности — новый и гнетущий страх перед будущим, так что казалось, постоянно решался вопрос о жизни твоей и смерти. Но мучительней всего было его же равнодушие, когда переставал обращать внимание, замечать — и ты в его глазах умирал. Пусть хотя бы одно занятие окружало поле его отчуждения. Презрение и гордость. Наказание и прощение. Больше ничего. Все лишь для подчинения неясной цели кем-то стать, чего-то достичь в будущем, хоть концом всего пока что было отчисление из студии. Не из школы, где учили всех и всему, а из его студии…. Из этого мирка, куда он принимал, разглядев “способности”, для начала поощрив. Его студия — чулан, в котором лучиком света оказывалось его же признание, похвала. Каждый учитель, наверное, должен влюбить в себя, и тогда любовь проникает во все, как будто и учишься любить, любви. Но почему же тот, кого любили, причинял боль, понуждая страдать за каждую ошибку? Ошибки, он видел и находил их, конечно, как никто другой, а потом унижал, ранил, казалось, изощренно, без жалости кому-то за что-то мстил, всегда попадая в цель. Хоть боль переживалась совсем бездушно. Он приучил ее не чувствовать — терпеть.
Власть над душами учеников — и боязнь душевной близости с ними же. Как могло так быть? Почему? Даже не обращаться по имени, заранее отсекая саму эту возможность, но какую же, если не полюбить кого-то? Никто даже не знал, где он жил. Можно подумать, спускался с небес… Прилетал на голубом вертолете… Вечно в одном замусоленном траурном костюме. Рубашка. Галстук. Портфель. И ничто не менялось год за годом.
Только однажды он вдруг стукнул по столу, издав глухой стон: “Убожество...” Все затихли, не понимая. В опустевшей школе, выше, с некоторого времени доносились вопли оркестра, но к этому давно привыкли. Духовые инструменты, переданные подшефной воинской частью за негодностью, лет двадцать пылились в какой-то кладовой. Учитель музыки пообещал директору, что у школы появится духовой оркестр. Набрал учащихся, у которых обнаружил слух и чувство такта, а по вечерам натаскивал издавать звуки. Можно было лишь угадать, что это разносится марш...
И вот, умолкая лишь временами, начиная и начиная заново, репетировали, а Смычок дирижировал.