— Я бы не посмел вам досаждать, — хрипел Константин Николаевич, — да этот поганый “Рембрандт” не удосужился нарисовать мне не только когти, но и пальцы. Вот извольте: это разве львиная лапа? Это какая-то ромовая баба.
Вдруг из кейса донеслось:
— Дядя Ваня, это вы?
Господин так и вскинулся; ломая руки, он бросился к кейсу, пал на колени, закричал в крышку:
— Овечка моя, кто посмел тебя заключить в эту темницу?
Из-под крышки ответили:
— Все в порядке, дядя Ваня! Успокойтесь! Здесь бутылка “Жигулевского” и какая-то снедь. Тесновато, только и всего. А разговариваете вы с Константином Николаевичем, моим режиссером.
Глядя подозрительно на льва, господин поднялся с колен, отряхнулся и, чуть поклонившись, представился:
— Штефко, Отто Людвигович. Можно Иван Иванович.
— А Фрол Фролыч можно? — непонятно откуда спросил Шурка.
Штефко и Костя оглядели пылающее пространство, но Шурея не обнаружили.
— Видно, из нынешних, пропащих, — констатировал Отто Людвигович и продолжал: — Я, сударь, должен вас предуведомить: я не позволю ни единой душе, вы слышите — ни единой душе! — тронуть хотя бы мизинцем мою козочку! Вы должны усвоить…
— Так она у вас, дядя, овечка или козочка? — перебил разошедшегося немца-чеха Шуркин нахальный голос.
— Шурк, отстань, — устало сипел Костя. — Вы, ваше степенство, не слушайте его, он пятимесячным родился. А вот лучше окажите милость, достаньте бутылочку.
Отто Людвигович пригладил седые волосы, присел, протянул руки к кейсу и щелкнул замочком. Увидев пиво, Костя стал терять сознание. Последнее, что он видел, — это красного улыбающегося Штефко, протягивающего бутылку с клубящейся и шипящей над ее горлышком горячей пеной. Из-за его плеча выглядывала Катина беленькая головка и пронзительно выкрикивала:
— Я теперь ваша навеки!
Трамвай затормозил, и Костина голова упала, как отрубленная. Он резко выпрямился и услышал доносящееся из чемоданчика:
— Мне без вас теперь не жить! Вот увидите!
Режиссер стукнул костяшками пальцев по крышке кейса, и голосок оборвался. Полная дама с ужасом смотрела на чемодан. Плохо соображая, Костя бросился к закрывающимся створкам дверей и успел-таки выпрыгнуть в ночь.
В Костиной прихожей, под зеркалом, стоял на раскоряченных ножках брюхатый комодик. Костя утверждал, что этот шедевр мебельного искусства настолько совершенен, что мог бы принадлежать самому Людовику Четырнадцатому.