страшиться, милый мой. Базальтовый астероид,
обломок прежних тризн, — и тот, объятый страхом,
забыл про слово “жизн” с погибшим мягким знаком.
Да! Мы забыли про соседку, тетю Клару,
что каждый день в метро катается, гитару
на гвоздике храня. Одолжим и настроим.
До-ре-ми-фа-соль-ля. Певец, не будь героем,
взгрустнем, споем давай (бесхитростно и чинно) —
есть песня про трамвай и песня про лучину,
есть песня о бойце, парнишке из фабричных,
и множество иных, печальных и приличных.
* *
*
В сонной глине — казенная сила,
в горле моря — безрогий агат,
но отец, наставляющий сына,
только опытом хищным богат.
Обучился снимать лихорадку?
Ведать меру любви и стыду?
Хорошо — шаровидно и сладко,
словно яблоку в райском саду.
Пожилые живут по науке,
апельсиновой водки не пьют
и бесплатно в хорошие руки
лупоглазых щенков отдают.
Да и ты, несомненно, привыкнешь.
Покаянной зимы не вернешь,
смерть безликую робко окликнешь,
липкий снег на губах облизнешь.
Вот и мудрость, она же чревата
частным счастием, помощью от
неулыбчивого гомеопата,
от его водянистых щедрот.
И, под скрип оплывающих ставен
погружаясь в бездетную тьму,
никому ты, бездельник, не равен,
разве только себе самому.
* *
*
Любовь моя, мороз под кожей!
Стакан, ристалище, строка.
Сны предрассветные похожи
на молодые облака.
Там, уподобившийся Ною
и размышляя о родном,
врач-инженер с живой женою
плывут в ковчеге ледяном,
там, тая с каждою минутой,
летит насупленный пиит,
осиротевший, необутый,
на землю смутную глядит —
но аэронавт в лихой корзине
в восторге возглашает “ах!”
и носит туфли на резине
на нелетающих ногах,
и все, кто раньше были дети,
взмывают, как воздушный шар,
как всякий, кто на этом свете
небесным холодом дышал.
* *
*
Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглов
и синиц в звукозаписи, так
продолжается детская песня без слов,
так с профессором дружит простак,
так в морозы той жизни твердела земля,
так ты царствовал там, а не здесь,
где подсолнух трещит и хрустит конопля,
образуя опасную смесь.
Ты ведь тоже смирился, и сердцем обмяк,
и усвоил, что выхода нет.
Года два на земле проживает хомяк,
пес — пятнадцать, ворона — сто лет.
Не продлишь, не залечишь, лишь в гугле найдешь
всякой твари отмеренный век.
Лишь Державин бессмертен, и Лермонтов тож,
и Бетховен, глухой человек.
Это — сутолока, это — слепые глаза
трех щенят, несомненно, иной
мир, счастливый кустарною клеткою за
тонкой проволокою стальной.
Рвется бурая пленка, крошится винил,
обрывается пьяный баян,
и отправить письмо — словно каплю чернил
уронить в мировой океан.
Бренд.