Для автора «Вчерашнего солнца» Ходасевич, приверженный «генетическому» (обычно именуемому «биографическим») пушкиноведческому методу, — очень значимый ориентир. Ирина Сурат признает принципиальные изъяны этого подхода. Но все же она, как и Ходасевич, безмерно переоценивает роль биографии в понимании пушкинского творчества: «…для понимания пушкинских произведений жизненный и творческий контекст играет значительно большую роль, чем литературный подтекст, т. е. совокупность источников, на которые указывают аллюзии и цитаты. <…> Наглядный пример: метко указанная недавно А. Кушнером строка Батюшкова „Нас было лишь трое на легком челне” мало что дает для прочтения „Ариона”, а вот гипотеза А. Чернова о том, что Пушкин совершил паломничество на место казни декабристов и по его следам написал „Ариона”, стала маленькой революцией в понимании стихотворения. Но в последнее время <…> идет общая дискриминация жизненного материала в пользу литературного как более важного для художника. В случае Пушкина, и особенно в отношении лирики, это дает катастрофические результаты или не дает никаких, поскольку идет вразрез не только с природой лирики, но и с природой пушкинского дарования» («Вчерашнее солнце», статья «Сальери и Моцарт», стр. 380).
По-моему же, все происходит с точностью «до наоборот». Цитата или, точнее, заимствование из «Песни Гаральда Смелого» Батюшкова приоткрывает нам механизм пушкинского текста, работу по переосмыслению чужой строки. А посещение автором «Ариона» места погребения декабристов [9] имеет определенное психологическое значение и является ценнейшим биографическим фактом, но ничего не привносит в понимание «Ариона» как аллегории на тему «поэт и декабристы», утвердившееся задолго до появления гипотезы Андрея Чернова.
Вослед Гершензону и его почитателю Ходасевичу автор «Вчерашнего солнца» формулирует свою главную идею: «При таком генетическом подходе читаются как единый текст стихи, письма и события — как единый текст пушкинской жизни; биографические факты не просто привлекаются к анализу стихов, но дают ключ к их толкованию» (там же, стр. 466). Но стихи, письма и события (если поступки оцениваются как разновидность текста, сообщения) — это принципиально разные явления. Сложить из их калейдоскопа один рисунок затруднительно. Между прочим, в связи с проблемой пушкинской биографии существенной лакуной выглядит во «Вчерашнем солнце» отсутствие собственного опыта Ирины Сурат в этом жанре — книги «Пушкин. Краткий очерк жизни и творчества», написанной вместе с Сергеем Бочаровым и изданной в 2002 году; в соседстве с этой книгой метабиографические «теоретические» суждения Ирины Сурат о принципах построения целостной пушкинской биографии могли бы приобрести большую наглядность.
В случае с Мандельштамом подчинения биографии заданной схеме не происходит: очевидно, и потому, что творчество соотнесено с жизнью автора «Камня» и «Tristia» более опосредованно, и потому, что мандельштамовская биография не стала в отличие от пушкинской предметом тотальной мифологизации. Тем не менее Ирина Сурат не вполне свободна от мифа о Мандельштаме, созданного его вдовой в замечательно глубоких и умных, но крайне субъективных мемуарах. Мандельштам предстает в книге «Мандельштам и Пушкин» прежде всего поэтом — хранителем культуры и гуманистических начал, мучеником совести и слова, противостоящим «веку-волкодаву». Однако свидетельства стихотворений сложнее.
Вот, например, просталинские «Стансы» 1937 года — «буквально последние известные стихи Мандельштама» («Мандельштам и Пушкин», эссе «Казни», стр. 230), в которых принимается Большой Террор («Вот „Правды” первая страница, / Вот с приговором полоса»). Но и тут Ирина Сурат как бы находит автору оправдание: «Пафос этот, судя по всему, продержался недолго, примирение поэта с тираном, для которого „что ни казнь” — „то малина”, не могло состояться» (там же, стр. 231). А в другом месте она замечает: «Но ведь если вдуматься, мы снова читаем о том же, с чего начал Мандельштам свой путь, — о долге сопричастности, о необходимости разделить общую вину и общую судьбу» («Мандельштам и Пушкин», статья «Жертва», стр. 194).
Судя «по чему», пафос примирения, заключенный в этом тексте, «продержался недолго», остается неизвестным. Разве что арест и приговор поэту — свидетельства такой недолговечности? Но они могут быть такими свидетельствами только по непостижимой логике Промысла: если же оставаться на земной точке зрения,
то нужно признать: никаких доказательств мнения Ирины Сурат нет, а террор, как известно, не щадил ни сомневающихся, ни истовых сталинистов. И речь в стихотворении идет не о долге сопричастности, а о готовности одобрить казни.