Ирина Сурат сочувственно цитирует ходасевичевскую мысль о пушкинских поэтических кощунствах как о чисто литературных «модных» упражнениях, не затрагивающих глубин его души («Вчерашнее солнце», стр. 454 — 455 и др.). Но где критерии отделения чисто литературной «игры» от поэтических признаний и искренности? И почему не трактовать и «Пророка», и религиозные мотивы, например в полюбившемся так называемому религиозному литературоведению «Страннике», как не столько экзистенциальные, мировоззренческие, сколько как «литературные»? Выбор диктует не филология, а идеология, пусть и не узкодогматическая.
Особый случай — стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». В нем присутствует церковная лексика (прежде всего это слово «нерукотворный», напоминающее об образе Спаса Нерукотворного), так что оно даже может быть истолковано как произведение на тему подражания Христу
[5]. Заметка Ирины Сурат «О „Памятнике”» — прекрасная, и наблюдения по поводу духовной «вертикали» в стихотворении очень интересны. Однако автор заметки неоправданно разрывает строки о «душе в заветной лире» и следующие сразу за ними стихи[6]. А ведь в пушкинском тексте и синтаксис и пунктуация побуждают читать строки о славе и об отклике в творениях позднейших «пиитов» как прямое разъяснение высказывания о «душе», способной «убежать» тления: «Нет, весь я не умру — душа в заветной лире / Мой прах переживет и тленья убежит — / И славен буду я, доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит». Главные для Ирины Сурат слова о душе —предложение, выделенное парными тире, второе из которых — знак, указывающий на мотив бессмертия в памяти поэтов как на прямую конкретизацию утверждения «Нет, весь я не умру». И не случайно строки о поэтической славе соединены со словами о «душе в заветной лире» сочинительной связью, союзом «и». А ведь эти строки прямо развивают тему бессмертия не в христианском, а в горацианском ключе — как славы в грядущем, но не как личного бессмертия. Есть веские основания предполагать, что «душа» здесь — мысли и чувства, запечатленные в стихах, а не бессмертное «я» их сочинителя. А сама пушкинская «формула бессмертия» — «тленья убежит» — восходит к державинской вариации оды Горация, где означает именно посмертную славу поэта[7].И наконец, книжные полки в полусне-полубреду умирающего Пушкина — это все-таки не лествица Иаковля, ведущая на небо, и не откровение рая, а пренебрежение смертной болью имеет, может быть, прежде всего стоическую, а не христианскую природу.