— А знаешь, кому пришла в голову эта идея? Догадайся! Дашенька Канищева… Она и рисунок нашла. — Галина Васильевна повернула сына к себе, крепко прижала ладони к его щекам и заговорила горячо, глядя в глаза почти в упор: — Даша любит тебя, Илюшенька! Любит так, как сегодня уже не любят! Всем сердцем, всей душой!
— Я коммунист, мама, — сказал Илья и попытался высвободиться, но ему это не удалось — мать сжимала его щеки так крепко, что глаза у Ильи сделались круглыми и смешными, а губы сложились в бантик.
— А разве коммунисты, разве настоящие коммунисты не любили? У Маркса была его Женни, у Ленина — Надежда Константиновна и Инесса Арманд. Коммунисты, Илюшенька, тоже люди! — Галина Васильевна вдруг задохнулась от переполнявших ее чувств и стала осыпать лицо Ильи — глаза, лоб, нос — громкими, крепкими поцелуями…
Печенкин сидел один в темном кинозале, смотрел «Бродягу», лузгал семечки, выплевывал шелуху на пол, но лучше ему, похоже, не становилось, та счастливая отключка и не думала приходить. Внезапно что-то затрещало, пленка косо оборвалась, и экран стал белым. В зале зажегся свет. Владимир Иванович посидел неподвижно, повертел головой, прислушиваясь к тишине, обернулся, взглянул на окошечко киномеханика, вновь посмотрел на белый экран, после чего сунул в рот два сложенных колечком пальца и пронзительно, по-разбойничьи засвистел. Экран, однако, оставался белым и немым. Тогда Владимир Иванович затопотал по гулкому деревянному полу и завопил по-дурному:
— Сапожники! Кино давай!
Но там, наверху, все не слышали, и тогда Владимир Иванович поднялся и затопотал громче и заревел, вскидывая попеременно сжатые в кулаки руки, натурально заревел, как медведь.
И свет в зале погас, а на экране вновь возникло изображение. Печенкин облегченно выдохнул, сел в фанерное кресло, вытер вспотевший лоб и почувствовал, что отпустило… Но, всмотревшись в экран, вновь поднялся. Там была не Индия — не солнце, пальмы и песни, а грязь, холод и кровь, там была Россия. Урбанский рвал на себе гимнастерку и требовал, чтобы стреляли в грудь. Это был не «Бродяга» — это был «Коммунист». Печенкин сразу все понял.
— Коммунист!! — яростно заорал он и побежал из зала.
В проекторской — как Мамай прошел. Видимо, Наиль искал нужную ему пленку: множество их, размотанных и перекрученных, лежали всюду большими змеиными клубками. Сам Наиль, пьяный как зюзя, сидел на яуфе, играл на гармошке и пел:
Владимир Иванович растерянно улыбнулся и крикнул:
— Наиль!
Тот перестал играть и петь и внимательно посмотрел снизу на Печенкина, пока еще его не узнавая.
— Ты ж не пьешь, Наиль! — улыбаясь, удивленно проговорил Печенкин.
Наиль, кажется, наконец его узнал, но не смутился и не испугался, а, выпятив грудь, проговорил важно:
— Кто барин? Татарин барин.
И вновь заиграл и радостно запел ту же песню, которую, видимо, наконец вспомнил:
Печенкин обвел проекторскую взглядом и увидел на столике в углу пустую хрустальную бутылку из-под армянского коньяка. Стрекотал проектор, крутились бобины, ползла пленка.
За спиной Владимира Ивановича беззвучно материализовался Седой.
— Ни хрена себе, — сказал он и присвистнул.
Переступая через клубки пленки, как через сугробы, Владимир Иванович подошел к квадратному окошечку в стене и посмотрел на экран.
— Теряем людей! Хороших людей теряем! — слегка картавя, с горечью в голосе проговорил Ленин.
Печенкин повернул голову и внимательно посмотрел на Седого. Тот смущенно засмеялся и махнул рукой.
— А шебутной ваш друг, ой шебутной! Он, когда я его сюда вез, проснулся и все одно и то же: «Бог сегодня не актуален! Бог сегодня не актуален!» Я говорю: «А кто говорит, что актуален?» — Седой снова засмеялся.
— А ты чего же, отпустил его, что ли? — спросил Печенкин, глядя не на Седого, а на играющего и поющего Наиля.
— Да никуда я его не отпускал! — возмутился Седой. — Я его в комнате охраны закрыл — он заснул сразу. Потом иду — мне навстречу Галина Васильевна. «Где он?» Я говорю: «Там-то и там-то»… — «Мне надо с ним поговорить, дай ключ». Ну, я дал ключ… Она взяла ключ… И все. — Седой развел руками.
Печенкин улыбнулся, подходя к Седому, понимающе кивнул, положил ему на загривок свою пятерню, припечатался лбом ко лбу и заговорил:
— Ушел так ушел. Это горе — не беда, Нилыч, это горе — не беда. Рулек у «мерса» отломали, вот беда так беда. Третий. Третий, Нилыч, рулек…
Седой дернулся, пытаясь освободиться, но Печенкин не дал ему это сделать.
— Да как же, Иваныч, я только проверял, на месте он, — зашептал Седой, пунцовея. — На месте он. Торчит. Только сейчас проверял. — Седой снова попытался освободиться, отчего его щеки приобрели уже синюшный оттенок, а глаза болезненно увлажнились. — Не отломали, Иваныч, — прохрипел он, теряя последнюю надежду.