Что дает нам прочтение записных книжек? Масштаб личности и вопросов, ее занимающих. Ильф записывал шутки, Платонов — истины, не абстрактные максимы с французской игрой ума, а корявые, неисполнимые истины, к которым он продирался сквозь вещество своей и чужой, созвучной ему, жизни. Ибо, по Платонову, «мысль, не парная с чувством, ложь и бесчестие». Он хотел разрешить неразрешимые вопросы, и оттого стиралась граница между жизнью и смертью и совершалось их взаимопроникновение, и присутствие смерти, нарушая законы материи, пределы пространства и времени, внедрялось в еще живую ткань. Платонов не признает античные рецепты счастья («Письмо о счастье» Эпикура или «Как достичь блаженства» Лукреция), хотя под одной из его записей мог бы подписаться Марк Аврелий: «Чего ты боишься смерти, так ты уже был мертв: мы до рождения были все мертвы»; Платонов не может отмахнуться от смерти и не желает принимать позу стоика — отсюда вымученность счастья или его пустота. «Тоска жизни, продолжающаяся без надежды». Он ставит знак равенства между бытием и небытием, оговорив, впрочем, что живые против мертвых — дерьмо. «Оч. важно. Конечно, лишь мертвые питают живых во всех смыслах. Бог есть — покойный человек, мертвый». Или: «Не есть ли тот, кто считает себя естественно-вечным и мир для него бесконечен, — стервец? — и причина многих бедствий? Ведь мы временны, жизнь кратка и нежна, силы не столь велики». А на другой странице мы прочтем: «У меня личный пессимизм, а оптимизм — весь социальный». Помесь оптимизма с пессимизмом выдаст следующий совет: «Не доводи ничего до конца: на конце будет шутка». А записанная речь прозвучит почти частушкой: «— Чтоб она пышная была! — Кто она? — Похорон б а!» Таков диапазон только одной темы, рассеянной на страницах записных книжек. Другая большая тема записей — женщина как главный «недостаток мужчины» и вопросы семьи и пола с первосортной шуткой: «Женщины тяжелого поведения» — или пародийное: «Я люблю вас без всякого трюизма». Избывание души в другого, выход за пределы своего тела и своего «я», преодоление и одновременно растрата себя при движении к другому — вот лишь некоторые вопросы, нашедшие отражение на этих страницах: «Нельзя предпринимать ничего без предварительного утверждения своего намерения в другом человеке. Другой человек незаметно для него разрешает нам или нет новый поступок». Здесь же наблюдения о переменчивой природе человека и директива самому себе «писать… не талантом, а „человечностью“ — прямым чувством жизни», и вдумчивое, подробное изучение этой жизни в колхозах и на производстве, в пустыне и на войне, в механизмах и растениях, в детях и животных. И страшный итог прожитой жизни, подведенный перед мало пожившими братом и сестрой:
«Если бы мой брат Митя или Надя — через 21 год после своей смерти вышли из могилы подростками, как они умерли, и посмотрели бы на меня: что со мной сталось? — Я стал уродом, изувеченным, и внешне, и внутренне.
— Андрюша, разве это ты?
— Это я: я [прошел] прожил жизнь».
Юрий Кублановский
При свете совести
Изданные впервые полностью три года назад «Записки об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской стали трудом классическим, безусловным шедевром в отечественных культурных анналах. В лице Чуковской Ахматова обрела своего Эккермана — и других равнозначных аналогов ее «Запискам» в русской культуре не существует. (Разговоры Иосифа Бродского с Соломоном Волковым, например, суть не столько «разговоры», сколько, пусть и в общих чертах, заранее спланированные, точней, продуманные монологи поэта. Тогда как у Чуковской именно непосредственные «записки», даже если и согласиться с подозрением, что Ахматова «готовилась» к встречам с нею, тем самым выстраивая свой образ в глазах потомства.)
Новый двухтомник Чуковской, вобравший в себя ее прозу, стихи, воспоминания, дневники и письма, делает ее творческую фигуру еще значительнее. Что-то из этого было прочитано нами прежде в тамиздатском или самиздатском «исполнении», что-то услышано по радио сквозь помехи глушилок, многое впервые поступает в читательский оборот — но вот собранное вместе, дополняя впечатление от «Записок», лишний раз подтверждает, что в лице Чуковской наша литература второй половины века имеет крупного и самобытного литератора.