Рискну сказать, что блеклая общественная панорама нашей тогдашней питерской жизни могла бы показаться сегодня — если оглянуться назад — совсем обесцвеченной, когда бы не оживлялась яркой фигурой Эткинда, неутомимого организатора, блестящего оратора, обаятельного собеседника. В течение долгих лет Эткинд вел в ленинградском Доме писателя устный альманах «Впервые на русском языке», превратив это невинное литературно-переводческое мероприятие в клуб или, если угодно, трибуну. Читались «впервые» (значит, еще не опубликованные, не прошедшие цензуру) произведения, и — рушился на глазах занавес, что называли железным. Конечно, до открытых выпадов и манифестаций дело не доходило — правила игры неукоснительно соблюдались ее участниками! Никто не обличал, не клеймил и не призывал. «Антисоветский» дух, овевавший собрания питерской интеллигенции, таился в стилистике. Высокое, подчас высочайшее качество текстов, звучавших со сцены, уровень исполнителей, изредка позволявших себе отдельные реплики-пояснения, реакция зала, от которого не могла укрыться ни одна даже очень запрятанная аллюзия, — как это разительно отличалось от привычного советского стиля! В этом не было, впрочем, ничего «возмутительного», и многое, что мы слышали на тех вечерах, появлялось рано или поздно в печати. Но почти каждый раз, читая глазами то, что уже слышали раньше, мы только диву давались: звучит-то ведь совсем по-другому! Тонкий знаток законов стилистики, Ефим Григорьевич, как никто другой, сумел уловить важнейший оттенок: текст, не оскверненный вмешательством цензуры, просвещенная литературная аудитория, способная понимать с полуслова, — такая ситуация в советских условиях уникальна; ее можно оживить, обострить. Присутствовал и другой элемент: внутреннее единство исполнителей и слушателей. «Публика была талантливая, жадная до поэтических открытий», — вспоминает Эткинд. Верно, если добавить, что и сидевшие в зале, и выступавшие на сцене составляли одну и ту же «публику»: то был не театр, а собрание единомышленников, созданное усилиями и талантом «незаговорщика».
Эффект «Альманаха» превзошел ожидания его устроителей; почти каждый переводческий вечер в ленинградском Доме писателя превращался в общественное событие. Сейчас понятно, что эти-то вечера и восполняли в ограниченной мере отсутствие у нас «Нового мира» и московской общественной среды. Но тогда это воспринималось иначе, проще. «Эткиндовский альманах», — говорили мы. Или: «Сегодня идем на Эткинда».
На одном из таких вечеров (кажется, в 1963 году) Эткинд дал слово Бродскому; молодой поэт, еще не слишком известный даже питерской публике, прочитал в своем переводе несколько стихотворений польского поэта Галчинского. Хорошо помню сильнейшее впечатление, которое Бродский произвел на слушателей. Запомнился тот вечер и Ефиму Григорьевичу:
«Выступление Бродского перед набитым залом не походило ни на какие другие: его словесно-музыкальный фанатизм действовал магнетически… и зал тоже сидел завороженный, хотя поначалу невнятные нагромождения картавых „р“ могли даже показаться смешными».
«Альманах» прекратился с отъездом Эткинда и более не возобновлялся. Группа ленинградских переводчиков, во всяком случае старшего поколения, представляла собой в то время плеяду выдающихся профессионалов. Не знаю, как много было среди них несостоявшихся оригинальных поэтов — наверное, были! Но не было среди них никого, кто обладал бы кипучей энергией, неугомонным нравом и, можно сказать, азартом Ефима Эткинда.
Филологическая традиция Петербурга, восходящая к академику А. Н. Веселовскому и продолженная в советское время прежде всего трудами В. М. Жирмунского, — едва ли не самое замечательное, что сложилось в русской гуманитарной науке за последние сто с лишним лет. (Не потому ли она и подверглась разгрому в 1948–1949 годах — ведь громили все лучшее!) Ефим Эткинд принадлежал к этой школе. Ученик В. М. Жирмунского, глубоко вобравший в себя романскую и германскую культуры (коим в стенах Петербургского университета традиционно отдавалось предпочтение перед английской), Эткинд усвоил тот всемирный, «космополитический» дух культуры, который, обладая широтой охвата, находит общность между отдельными, казалось бы, очень далекими явлениями и не позволяет выпячивать «свое» вопреки «чужому». Национальная культура мыслится как часть мировой.
Ученый-филолог обязан быть историком. Школа Петербургского университета учила конкретно-историческому подходу, и не случайно Эткинд-мемуарист постоянно размышляет о прошлом: не только о собственном — о нашем общем. Автобиографический и мемуарный жанр неизбежно содержат в себе элемент историзма. Рассказывая о себе или других людях, Эткинд каждый раз говорит об историческом времени, на фоне которого ярче высвечивается отдельная жизнь. Так строится почти каждый из очерков, составляющих «Барселонскую прозу», — мемуарист неотделим в этой книге от историка. В своем предисловии к «Барселонской прозе» Эльке Либс, вдова Эткинда, вспоминает о Геродоте: лишь рассказывая истории, можно объяснить Историю.