Выше отмечалось, что во второй главе представлен анализ чрезвычайно выразительного образца советского частного дискурса. Записки полуграмотной пенсионерки Киселевой в отредактированном виде фрагментарно публиковались в «Новом мире»; Сандомирская (работавшая над текстом Киселевой в соавторстве с социологом Н. Козловой) предоставляет нам возможность обратиться к обширным цитатам из текста-источника[22]
.Тематически записки Киселевой — это сочетание дневника и воспоминаний. Естественно, что «герои» такого текста — это прежде всего так называемая «малая группа»: родственники, соседи, сослуживцы. Следующий круг образуют те, кто не является «своим», но от кого так или иначе зависит жизнь и благополучие героини и ее семьи, — это «ближнее» начальство, начиная с управдома. И наконец, предметами разнообразных эмоциональных оценок выступают те, кого Киселева видит и «знает» издали, по телевизионной картинке: это герои и вожди, от Ленина и Брежнева до Горбачева и Рейгана.
Киселева не упоминает ни Родину-мать, ни Отчизну — то есть в ее тексте нет таких слов. Но пишет она о социально «родном», «своем», и в ее дискурсе постоянно присутствуют именно на уровне слов наша страна, СССР и Россия. Для Киселевой наша страна замечательна именно своей «советскостью»: именно поэтому она неповторима, исключительна и заведомо противопоставлена странам «чужим»: Америке с ее «глупыми руководителями», ФРГ, которую надо слить с ГДР, чтобы «уся Германия была демократична», и т. п. Частный неофициальный дискурс автоматически воспроизводит «большой стиль» и его пропагандистские клише. В очередной раз мы видим, что в эпоху ускоренной и к тому же насильственной модернизации «народ» не имеет своего языка — он пользуется языком, созданным для него средствами массовой информации. В случае Киселевой — это доступные ей тексты газет, радио и телевидения.
Сандомирская отмечает, что, читая рукопись Киселевой, «не можешь понять, почему из ее кругозора совершенно выпадает малейшее свидетельство о сталинских репрессиях» — то ли Киселева идентифицировалась с режимом, то ли вытеснила из памяти соответствующие воспоминания[23]
. В связи с этим скажу, что, читая книгу Сандомирской, в очередной раз обнаруживаешь, что так называемый «исторический опыт» — это горькая фикция.Автору, выросшему (а может быть, и родившемуся) после смерти Сталина, как бы не приходит в голову, что полуграмотная пенсионерка Киселева была скорее всего достаточно научена жизнью, чтобы и в 1987 году не доверять подобные мысли бумаге. Даже если бы такие мысли у нее были — в чем Сандомирская справедливо сомневается.
Обширные цитаты из записок Киселевой позволяют составить представление о том, как выглядел искренний и неподдельный, но притом вполне тоталитарный дискурс рядового человека советской эпохи и каков внутренний мир человека, выражающего себя этим языком в этом дискурсе.
Глава с цитатами из текста Киселевой построена в соответствии с выделенными Сандомирской тематическими клише типа «защитник Родины», «сыновья Родины» и т. п. На мой взгляд, этот прием нерезультативен, ибо заведомо ведет к тавтологии. Если бы объектом анализа были не записки жительницы провинциального городка, а, допустим, дневник колхозницы из глухой деревни, где нет ни газет, ни телевизора, то и здесь было бы крайне наивно предполагать, что о войне или политике такой автор сможет писать, не используя клише, а именно «своими словами». Однако в последнем случае исследовательский интерес был бы в том, откуда в столь «особом» случае заимствовался бы дискурс.
Возвращаясь к уже упомянутой книге Зорина, подчеркну, что чтение книги Сандомирской «на фоне» текста Зорина полезно для выявления тенденций внутри науки. Перед нами кардинально разные типы научного дискурса. Сандомирская, будучи по самоидентификации лингвистом, отнюдь не озабочена строгостью своих этюдов. В противоположность ей Зорин, для которого референтным фоном являются не только «новый историзм»[24]
и антропология Гирца, но и идеологически проинтерпретированные метафоры событий 1991–1993 годов, остается академическим ученым.В наибольшей мере этот контраст проявляется в разделах, посвященных одной и той же идеологически значимой фигуре — Шишкову. В отличие от Зорина, Сандомирская не слишком озабочена увязыванием творчества Шишкова с расстановкой политических сил и задачами обеспечения империи работающими идеологемами в критический для государства период. Она как бы рассматривает Шишкова «вообще» как создателя определенного типа русского патриотизма, не акцентируя невостребованность его идеологем на государственном уровне вплоть до начала наступления Наполеона и, напротив, совпадения с политическими экспектациями в момент мобилизации русского социума для противостояния иноземному нашествию.