Вошли. Никого. У алтаря — чаша с огнем, ее не было. И три подстилки дерюжные вокруг нее. Сели. Ждем. Ни шороха. — Здесь что, — зажег спичку, затепливаю наши пуджи в блюдцах, — самообслуживание? — Нет, — шепчешь, — вот он сидит, с нами, — складываешь ладони, киваешь этой третьей дерюге напротив нас: — Намаскар! — Теперь, — говорю, — нужно сжечь натальные карты. В чаше. И увидеть в огне: тебя, в алмазном дожде, праведницу, семидесяти восьми лет, святую, в родном доме, здесь, чуть северней, и олени с влажно-карими глазами входят к тебе, трутся о притолоку, и деревья-паломники теснятся к дому, и люди глядят в окна... — И тебя, — подхватываешь шепотом, — восьмидесяти девяти, исцеляющим народы возложением рук. Ом, — склоняешься. — Ом, — отвечаю. Глядим в чашу. И оба вздрагиваем, отшатываясь. Барабан. И горны, дудки. Вдруг. Там — за стенами. Будто идут по кругу. Громче, тише. Будто обходят его, музыкой обметывают этот храм горящий. Или — что? Законопатили вход, жгут нас? Пуджа? С музыкой. Жертва принесена. Слово и жертва, помнишь? Так был Индра рожден — сочетанием Слова и Жертвы. Самое время, в огне. Обнял. Отводишь лицо. Тебе не до шуток. Вышли.
Идут. Трое их, полуголые, в отсветах, а четвертый с большим барабаном, чуть отстает. Быстро идут, торопливо. И ноги так высоко поднимают, сгибая в коленях почти к животу. И поют. Круг за кругом обметывают. У второго под мышкой — корова, крашеная, деревянная, без ноги. А в руке рожок, у губ. За ним третий, с каким-то курдюком с сосцами, дует в них поочередно. Или это Шива? В него дует? А первого не видно, свернул за угол. Вот он — спиной вперед идет с двумя факелами, машет ими, выписывает колеса, след от них остается висеть во тьме. Второй сквозь эти кольца идет с рожком. А того звездочета уже нет под деревом. Может, он среди них? Нет, не похоже. Втекли в храм, дверь закрыли. Стихло. Вышли: два садху — один в белом, другой в пурпурном, и два в штатском — пиджак, брюки. Прошли, будто сквозь нас, и растворились.