От одной только мысли, что вот сейчас она решится и никогда уже не возьмет, не подержит в руке тонкое белое бумажное тельце, не покатает его любовно в пальцах, по застарелой российской привычке разминая слишком туго набитый табак, хотя сигареты во всем мире давно набивают как раз в меру. Никогда не сожмет легонько зубами пористую подушечку фильтра, не щелкнет зажигалкой — ну, зажигалкой можно щелкать сколько угодно, от этого ни вреда, ни удовольствия. Но никогда, никогда уже не будет у нее этой верной подружки, вернее любого человека делившей с ней и радости и печали. Этого утешения в обиде, успокоения в нервах, развлечения в скуке, безотказного и деликатного сокамерника в тюрьме одиночества. Она выйдет из этой тюрьмы на волю, на свежий воздух и вольется полноправно в здоровое большинство. И взамен губительной отравы она получит все эти блага — незатуманенную голову, не забитые смолой розовые легкие, чистое дыхание и острый нюх. И экономию денег. Она сможет бестрепетно войти в любой дом, в любое кафе, в любое учреждение и спокойно находиться там сколько понадобится, не испытывая нестерпимой потребности немедленно отыскать то вонючее тесное прибежище, куда праведное большинство загнало несчастных рабов поганой привычки. И никогда, никогда больше...
От одной этой мысли на нее накатила такая паника, такое тоскливое ощущение пустоты и безнадежности, что она судорожно схватила предпоследнюю сигарету и...
Сразу стало спокойнее и веселее.
Вызову-ка я кого-нибудь из более существенного романа, решила она. Существенного, но все же неосуществленного. Потому только ты старой девой не осталась, сказала она себе с горьким упреком, что много их было, статистика свое взяла. Могла бы, с другой стороны, и нимфоманкой стать, да вот не стала же. И очень жаль, стоило бы, этак на годик-другой. Вот и приходится теперь на старости лет на воздушном шаре летать, наверстывать, да что-то никак не выходит.