“…А еще через полгода мы опять сидели в „Самоваре” (русский ресторан в Нью-Йорке; Бродский был одним из его учредителей. —
П. К.) с Юзом (Алешковским. —П. К.) и обмывали вышедшую пластинку (диск „Окурочек”; Макаревич наложил свою музыку на пение Алешковского. —П. К.). Пластинка Юзу, по-моему, очень понравилась (она и мне очень нравится) — все предыдущие попытки записи (а Юз их с кем-то делал) ни в какое сравнение не шли.В общем, мы сидели в „Самоваре”, и вдруг опять вошел Бродский и подошел к Юзу, и Юз похвастался пластинкой, и Бродский повертел ее в руках, полугрустно-полушутливо произнес: „Может, и мне альбом записать?” — и пошел к своему столу — он всегда садился в дальнем правом углу.
Как загипнотизированный я двинулся за ним следом и, извиняясь, сбивчиво заговорил что-то насчет того, что, если бы он сам не подал эту мысль, она бы мне и в голову не пришла, а теперь я ему предлагаю на полном серьезе взять и записать альбом его стихов в его исполнении.
Бродский смотрел на меня сквозь стекла очков иронично и чуть-чуть печально (летний костюм песчаного цвета, весьма, впрочем, мятый и даже с пятном на пиджаке, удивительная манера произносить слово „что” с упором на „ч” — мы все-таки говорим „што”) — я, наверное, в своем волнении действительно выглядел несколько смешно. Я не знаю, почему Бродский согласился.
Студия и Володя были уже наготове, но наутро я опять уезжал, и запись происходила без меня. Бродский решил читать свои ранние питерские стихи. Володя рассказывал мне по телефону, что Бродский пришел на студию, довольно быстро прочитал все, что он собирался прочитать (вы слышали, как Бродский читает свои стихи? Это очень похоже на заклинание), но на следующий день позвонил и попросил переписать все еще раз. Пришел и все прочитал по новой (по ощущению Володи — точно так же). И на этот раз остался доволен.
Потом мы встречались еще раз — Бродский, Кутиков, наш друг Володя Радунский и я. Кутиков как официальное лицо, выпускающее альбом, хотел поговорить по поводу обложки. Обложка, как выяснилось, Бродского абсолютно не интересовала.
С обложкой, к сожалению, и вышла заминка — один художник тянул полгода, да так ничего хорошего и не сделал, и отдали делать другому художнику — а Бродский умер.
Пластинка вышла. В нашей самой читающей стране в мире она разошлась бешеным тиражом. Штук, наверно, пятьсот…”