В этих словах сошлось и слышится многое. Начать с того, что фраза эта звучит в общем благодушном тоне беседы вполне чужеродно — отрывисто, едва ли не резко-досадливо. А главное, неожиданно вне тона беседы отстраненно. Особенно если помнить о его (тона) приязненной участливости и некоторой даже домашней вольности всего предыдущего. И это объяснимо.
Дело в том, что безобидно случайные (случайна ли их интонация — это другой вопрос) и вполне обиходные слова хозяйки о халате мгновенно разрушают в душе Обломова воцарившийся было там ненадолго желанный покой. Ибо с этими словами в нее вновь приходят все нынешние, связанные со свадьбой, муки и тяготы. С одной стороны, оживают благие воспоминания о прежней беззаботности, а с другой — упрямо возвращаются проблемы нынешней, полной переживаний, озабоченности. За словами Агафьи Матвеевны о халате встают не только его прошлые “покой и воля”, но и требовательные уроки Штольца, и раздраженные любовью, слезные просьбы Ольги оставить “халатное” прозябание и приняться за деятельное преображение. Уроки и просьбы, заставившие-таки Илью Ильича халату изменить и с трудом, но решительно от него “отстать”. И здесь, как и повсюду в романе, все просвечено сочувственным юмором автора. Просвечено метко, сквозь искреннее же огорчение Обломова вынужденной отставкой от халата как содержательной жизненной потерей. Ибо, конечно, это не сознательный, взвешенный отказ, а с трудом осознаваемая сердечная утрата — утрата, понесенная вслед выбору чувств. Стало быть, добровольная! Что горше.
Довершает же внезапную оторопь Ильи Ильича, повышая ее до патетического негодования — а сочувствующий юмор автора до добродушной иронии,-— короткая реплика Агафьи Матвеевны о “халате к свадьбе”. Реплика не столько очевидно шутливого, сколько неочевидно двойного — грустно-усмешливого — смысла и содержания. По-разному, правда, для каждого из них прозвучавшая. Для него — нелепо и несбыточно, для нее — небезразлично и горьковато. Отклик же Обломова на эту усмешку-реплику вырвался из его горла уже после того, как хозяйка захлопнула дверь. Гончаров обставляет этот отклик почти гротескно, коренного добродушного сожаления Илье Ильичу, однако, не убавляя: “У него вдруг и сон отлетел, и уши навострились, и глаза он вытаращил. — И она знает — все! — сказал он, опускаясь на приготовленный для нее стул. — О, Захар, Захар!”