— А то! Своенравная, правда, как дикая лошадь, но уж я-то знаю, как ее укротить. Ей крепкая мужская рука нужна, тогда становится послушной, — похвастал Джером. — А твоя тоже ничего. Не мой тип, честно говоря — грустная больно да чахлая. Но какое-то тихое очарование в ней есть. И виден глубоко в глазах огонек. Ох не так просто она, как кажется!
— Да вовсе она мне не девушка. Я встретил ее пару дней назад, так же неожиданно, как тебя. Ты, кстати, можешь ее помнить. Это Маричка, любимая воспитанница моей мамы, из центра Хаберна в Олтенице. Она у меня дома не раз бывала.
— Как же, как же, помню. И вот что я тебе скажу: она как тогда на тебя смотрела, так и сейчас. Девки на тебя всегда падкими были. Раньше-то, правда, ты красавцем был, а теперь, извини уж, не знаю, что они в тебе находят, с такой-то рожей. Но кто их баб, разберет?
С этими словами было выпито еще по одной чарке.
— Чего ты там еще хотел узнать? Ярик, который Литвинюк, говнюком оказался. Сбежал еще в первые дни, когда понял, что его воевать заставят. Ссыкло он был редкое. Даже и знать не хочу, где он сейчас. А Кларисса, противная такая была девка, мрачная, мы с ней не сильно ладили, так она до конца жизни тут прожила. В нее даже здешний парень влюбился, в жёны взять захотел. Но больно уж она хворой да кволой была, таким у нас тут тяжко. Что-то там у нее сделалось с сердцем, и померла, бедняжка, еще до того, как Мей ушла. Не думал, что стану по ней скучать — а нет да и вспоминаю добрым словом. Больше я никого из наших не видел, и ни о ком ничего не слыхал.
— Я слыхал.
— Ух-ты! О ком же?
— О Боре Ковале.
— О Борьке, правда? И как он?
— Умер. Давно уже, — вздохнул я. — Та же история, что с твоей Клер. Сам помнишь, как у него было со здоровьем. Жил он в небольшом селении, Наш Замок. Огородничеством занимался, как его отец. Хорошую по себе память оставил.
— Ну так помянем.
Отерев губу после очередной чарки самогона, раскрасневшийся от хмеля Джером чертыхнулся и проворчал:
— Что-то у нас невеселые какие-то посиделки получаются, Димон — не встреча старых друзей, а тризна, блин, какая-то! Что не тост, то за упокой!
— Такое уж у нас выдалось несчастливое поколение. А в школе, я помню, мы еще планировали, что каждый год будем устраивать встречи выпускников.
— Ага. Ну хватит тогда о прошлом, раз у нас там одно расстройство да покойники. Расскажи-ка лучше как тебя сюда занесло. Беляк мне пересказал что от тебя слышал. Но я хочу своими ушами услышать. Я когда увидел тебя, Димка, на видео, на том, с Олимпиады, то решил, что тебе или в большой спорт дорога, или в большую политику. В принципе, я от тебя чего-то подобного и ожидал. Так представь же себе мое офигение когда я тебя тут увидел — седого, помятого и со шрамом на роже!
Я ждал и боялся этого поворота с самого начала разговора. Запоздало сообразил, что смог бы лучше ответить на сложные вопросы до того, как принял в себя столько самогона. Но отступать было некуда. Вопрос был теперь лишь в том, как многое я рискну рассказать.
— Ну, знаешь, в сравнении с тем, что пережили вы здесь, я все это время был, считай, что в раю, — начал я неспешно. — Тебе, правда, в этом раю вряд ли понравилось бы. Слишком много правил. Меня особо не спрашивали, чего я хочу. Отдали в закрытую школу-интернат с очень строгими порядками. Зубреж, муштра, спорт. Я во всем был первым, ты же меня знаешь. Но чувствовал себя как в тюрьме. Оттарабанил там два года, чуть не свихнулся. Потом определили в полицейскую академию. Там было уже посвободнее. Втянулся, привык. По окончанию мне предстояло отработать пятилетний контракт в полиции. Один папин товарищ присматривал за мной по возможности, но, ясное дело, настоящей семьи это не заменит. В остальном жаловаться не приходилось: ел досыта, жил в экологически чистых условиях, имел все, что желал. Ты, Джером, даже не представляешь себе, каково это — жить там. Это даже не похоже на то, как было у нас в Генераторном. Это… это как будто человечество уже шагнуло в XXII веке, в космическую эру, а не скатилось назад в Средневековье.
Во время этого краткого пересказа своей жизни я вдруг необыкновенно ясно увидел ее панораму сам — наверное, впервые с того самого дня, как из меня вытрясли душу на Грей-Айленд. Кажется, только в этот момент из тумана в моей голове всплыло ясное осознание себя как Димитриса Войцеховского, человека с именем и с историей, ставшего безмолвным и бесчувственным «номером триста двадцать четыре» не по своей воле и, может быть, не безвозвратно.
— Да, да, слыхал уже про твой XXII век. Вот смотрю на тебя и как-то не очень туда хочется, — хмыкнул Джером. — Что с девахой твоей австралийской, кстати, сталось, с той рыженькой? Как там её?..
— Дженет? Встречались четыре года, потом разбежались. Давно ее не видел.
— Это все славно, братишка. Одного не могу понять — как тебя угораздила из этого рая, где ты, если послушать, как сыр в масле катался, снова угодить сюда, да еще и в таком разобранном виде? Тоска по родине заела? Долг патриотический позвал?