Автор в своей насмешливости прав: он действительно не “русофоб” (если взять слово в точном значении) — чего ему у себя в Нью-Хэмпшире бояться? Не сказать ли тогда — “мизоросс”? Кажется, услыхал бы профессор Лосев подобную претензию, ответ его бы был выдержан в той самой интонации, твердой и вместе с тем интеллигентной, с какою другой профессор отвечал на упрек столь же сакраментальный: “„Вы ненавистник пролетариата!” — горячо сказала женщина. „Да, я не люблю пролетариата”, — печально согласился Филипп Филиппович”.
Впрочем, не надобно и гадать. Вот собственные лосевские слова, отношение к интересующему нас предмету отчасти проясняющие:
“Я никогда не понимал пушкинского утверждения, что самостоянье человека основано на любви к родному пепелищу и отеческим гробам, хотя ничего не ценю выше, чем самостоянье („одиночество и свобода”). Люблю ли я родное пепелище и родные могилы? Меня смущает здесь глагол „люблю”. Во всяком случае, ничто не возвращалось в мои сны так тоскливо и настойчиво, как залы сгоревшего в Ленинграде писательского дома и русские кладбища. В нищенском китче русских кладбищ, с их бетонными бадейками надгробий и ржавеющими оградками, есть настоящий ужас смерти, бобок”8.
Нелюбовь — это все-таки не то, что ненависть, расстояние тут достаточно большое. Да и на что, рассуждая строго, нелюбовь эта обращена? В России у Лосева друзья. В России его читатели. Он преподает русскую литературу. Он пишет по-русски стихи и прозу. Чего же боле? Кого он так не любит? Может быть, Сфинкса?
Порой кажется, что активнее всего — себя:
Скрипучей бритвой щек мешочки брея,
хрипучий, брюшковатый обормот,
он думает, что убивает время,
но Время знает, что наоборот9.
(“17 агностических фрагментов”, 15)
Мы не решились бы, конечно, атрибутировать эти строчки Лосева как автопортретные, если бы не прежние его самоаттестации, экспрессивные до чрезвычайности. Было уже всякое сказано — и что “щеки его толстомясы”, и что он “блудливый сукин сын”, “мудак, влюблявшийся в отличниц”, “пьянь на выходных ролях”, “осиполог (то есть специалист по творчеству Мандельштама. —
Л. Д.) с сиплой глоткой”, который “пахнет водкой” и “порет бред” (особенно здесь показательно сходство тембральное — “хрипучий обормот” звучит примерно так же, как “осиполог с сиплой глоткой”). Учтем еще и лосевскую склонность смешивать в разговоре о себе грамматические лица (“...На пенечке кто сидит? Я сидит, скучает”), нарочито соскальзывая с 1-го на самоотчуждающее 3-е.