Пахло оно непривычно и терпко. Вообще весь дом пропитан был запахами какой-то другой, забытой жизни — быстро кидающимися в нос, чуть только войдешь с улицы, и заставляющими невольно задумываться, вспоминать — что значит каждый. Вот этот, теплый, сухой, немного пыльный, известчатый, — русская печка. Не под ее, откуда всегда тянуло вкусной едой — блины ли, уха или жареная картошка, а верх, который так и назывался — “напечь”. “Не лазьте напечь”, — бабушка не ругалась, а так, на всякий случай говорила, чтобы кто-нибудь из многочисленной детворы мал мала не сверзился оттуда. Гриша был самым старшим из этой мелюзги и потому ответственным за всех. “Напечь” была застелена старыми желтыми газетами, поверх них лежали какие-то шкуры. Одна, он точно знал, — дикого кабана, с длинным жестким ворсом и желтой пряной мездрой. Шкурой можно было пугать младших, когда те, не зная удержу, оголтело бесились часы напролет. Другие — мирные домашние овчины, мягкие и какие-то беззащитные. Все это — теплая печь, крашенная белой сыпучей известкой, старые газеты, дикий кабан, послушные овцы — переплеталось, накладывалось друг на друга и давало тот запах деревенского дома, который навсегда застрял в носу, и стоило через много лет лишь вспомнить о детстве — он сразу явственно возникал, щемящий и сложный.
Печь была бабушкой. С запахом, с теплотой, со вкусом еды, которая постоянно томилась в теплом чреве ее, в огромных черных чугунах — неземная тайна была в их появлении на свет из яростной, багровой преисподней — ухватывали рогатыми ухватами. С крепким и тягуче-сладким, через каждый час, чаем из темного, закопченного чайника, который позже сменился блестящим, электрическим — и чаепития еще участились. Черный хлеб, политый постным маслом и посыпанный крупной солью, белый батон с сахарным песком — эти яства тоже были бабушкой.