Выделю, однако, особо существенную параллель. Пелевин замыслил «Снаф» как утопию и антиутопию одновременно
[12]. Утопия указывает на благой исход, антиутопия — на тупик. Так решено в романе «Мы» Евгения Замятина. Пелевин повторяет на своих предфинальных страницах замятинские предфинальные страницы. Пространство, куда попадают беглецы Грым и Кая, ускользнувшие из обоих вымороченных обществ, из Бизантиума и Уркаганата, — оно такое же, как мир «за стеной», который открывает герою Замятина мятежная I: «Простор прекрасный, бесконечный простор» («Снаф») — «чтобы зеленый ветер из конца в конец» («Мы»). И оба эти рая под пером искушенных писателей, против ожидания, бесконечно наивны: что населенный восставшими против мертвой упорядоченности, обросшими приятной шерсткоймэфи, что обустроенный рассеявшими обманное марево Сжигателями Пленки в тибетских (?) одеяниях. Но ни Замятин, ни вслед за ним Пелевин не останавливаются на этом забрезжившем райском хеппи-энде.В «Снафе» два «сомелье», они же — две центральные мужские фигуры в статусе героев-любовников. И если один из них спасается, отказавшись от роли «творца», то другой, повествователь, всю жизнь «служивший этому миру», миру антиутопии, гибнет вместе с ним; ему-то и отдано последнее писаное слово, полное гибельной горечи, и к нему устремляется — не без прохладцы расставшееся с эротической парочкой — читательское сочувствие. Он и есть «последний сомелье». Романтическая персона, подобная «последнему поэту» Боратынского. А может быть, уподобляемая автором себе самому.
Отвращение.
Кажется, не особо замечено, что в «Снафе» Пелевин впервые оторвался от моделирования современного российского ландшафта и озаботился путями всего человечества. По части занимательности это был рискованный шаг; читатель, до сих пор — в подставленном к самым глазам кривом зеркале — получавший удовольствие от узнавания того, «что с нами происходит», удовольствия этого, блуждая среди условных декораций футурума, во многом лишался. И мог заскучать, что и произошло.