Есть времена, когда нужно просто молчать, а занятие привычным и когда-то комфортным писательством похоже на выдаивание убитой и недоеной коровы, чье разбухшее вымя — и не только его — видит Элизбар из окопа. То есть писатель все-таки признает, что нравственное иногда выше эстетического. И в этом он, конечно, наследник мощного толстовского начала. Что не вяжется с нередким у Чиладзе пренебрежением к простому человеку, исключенному из игр вокруг власти и лишенному духовно-творческих интересов.
До какого-то момента мы с живым интересом читаем нового Отара Чиладзе, резкого в оценках и грубоватого в выражениях. О мифолого-историческом величии, повторю, уже нет и речи: “…несчастные наши цари очнулись только тогда, когда их страну, расползшуюся на лоскутья при грузинском Александре Первом, собрал воедино русский Александр Первый, причем собрал в утробе великой империи. Дабы впоследствии Грузия являлась миру исключительно из ее заднего отверстия и только по надобе, то есть тогда, когда в этом возникнет нужда; являлась уже превращенная в другое вещество…”
Невольно возникает вопрос: в какой утробе собирают сегодняшнюю Грузию? Предусмотрено ли хоть какое-нибудь отверстие, через которое она сможет явить себя миру? Вполне может случиться, что все вместе могут “опять оказаться заглоченными чудищем, но теперь уже без всякой надежды быть исторгнутыми обратно”.
“Другим веществом” Грузия стала задолго до российского присутствия в ее жизни. Еще посланник Пия Второго (он появляется на последних страницах романа как обитатель сумасшедшего дома, пытающийся регулировать уличное движение в Тбилиси; надо сказать, занятие очевидно безумное) не обнаружил на положенном месте Грузии, той феодальной Грузии периода ее короткого расцвета в ХI веке. “Живут по рабским законам, гордятся постыдным и стыдятся человеческого”. Это с величием библейского пророка сказано Чиладзе не только о своих современниках. Публицистические отрывки в романе звучат сильно и горько, за ними стоит не вымышленный герой, но сам писатель. Хотя мне кажется, что в качестве чистой публицистики, не включенной в роман, они звучали бы еще сильнее.