В последние годы XX века, когда человечество суматошно подводит итоги, будто готовится перед кем-то отчитаться, инвентаризовать события, начинается лихорадочный поиск исторических аналогий. Толстой пишет не историю, а человеческие чувства.
Уже семь лет, как не было в живых Хаджи-Мурата, когда “25 августа 1859 русские войска при содействии горцев Дагестана штурмом овладели Гунибом — последним оплотом Шамиля, а сам он был взят в плен. Разгром реакционного мюридизма, задержавшего на несколько десятилетий развитие Дагестана, и ликвидация новой угрозы порабощения Дагестана феодальной отсталой Турцией способствовали развитию производительных сил страны, ускорили разложение патриархально-феодальных порядков, втянули Дагестан в новые, более высокие социально-экономические отношения”. Шамиля отвезли в Петербург, он жил в Калуге, где мы только что были, и там испытывал на себе пристальный интерес местных дам. Через десять лет он умер на свободе после паломничества в Мекку.
Всё это написала череда историков, время от времени меняя оценки, чередуя цитаты в разном порядке, но за убитым давным-давно человеком стояли буквы, сложившиеся в слова, строчки и страницы Толстого. Именно в связке с Толстым продолжалась жизнь Хаджи-Мурата. Он стал известнее, а значит, главнее тех, кто его убил, и тех, кого убил он сам.
Мать плачет о сыне одинаково солёными слезами, будь он замучен в плену или раздавлен русским танком. Мёртвые старухи видят одинаковое небо одинаковыми пустыми глазами, они видят одно и то же небо, мало похожее на небо Аустерлица. И дом горит одинаково, какая бы бомба в него ни попала. Убитые дети теряют национальность. Участники этнической войны слишком быстро становятся неотличимы, деление на правых и виноватых исчезает.
В этом бессмысленность и ужас войны и в том, что всё в ней делают одни и те же хорошие люди, на время думая о других людях как о крысах и ядовитых пауках.