— Что смотришь? — спросил я. — Все в мальчика играешь? Все придуриваешься? Ты же знаешь, что я артист похлеще тебя и мне все эти фокусы давно известны. Ты чего же это так варварски обращаешься со всем, что тебе Бог дал и дает? Ты чего дарованное–то Господом под ноги бросаешь, грязной обувью топчешь? Удаль свою хочешь доказать, забубенность? Так ты уже их с лихвой доказал...
Встретив меня вскоре в городе, Феликс Федосеев, скаля железные зубы, сообщил:
— Чего ты там такое Рубцову наговорил? Вернулся он, да как топнет в ярости на нас ногой: “А ну, бляди, прибивайте штору, мойте посуду, пол и уметайтесь к такой–то матери... Из–за вас, ханыг, погибает мой талант!”
Какое–то время Рубцова нигде не было видно и слышно. Как выяснилось потом, он плотно сидел за столом, плодотворно работал. Но все время над этой рано облысевшей головушкой вертелись какие–то злые ветры недоразумения, грехи вольные и невольные преследовали ее.
Снова появилась, теперь уже в новой квартире, его присуха, его маета и любовь грешная, погубительница Людмила Дербина. Женщина крупная, задастая, грудастая, конопатая, из тех, что волновали и влекли с виду тщедушного, но пылкого поэта, она ненасытной своей плотью, не зная усталости, тешила возлюбленного, наслаждаясь свободой в новой квартире, ничего там не моя, не убирая. И самое худое — попивала вместе с ним. Разика два парочка эта поэтическая появлялась у нас. Рыжая, крашеная, напористая подруга Николая, при которой он держался шумно, порой развязно, не поглянулась Марье Семеновне, да и мне тоже. Жена моя попросила Рубцова не приходить к нам больше с пьяной женщиной, да и самому, если есть желание нас навещать, быть потрезвее.
О–о, беда, затем произошедшая, надвинулась не сразу. У нее было давнее начало и долгое продолжение, которое должно было всех нас насторожить и обеспокоить.