На русском языке эти записи, хорошо известные всей остальной Европе, публикуются впервые. Их бы, наверное, не было, если бы не было крупнейшего немецкого поэта-романтика Брентано, современника Французской революции, Байрона и Пушкина. В общении со смертельно больной монахиней — на теле которой в последние годы ее жизни открылись стигматы — поэт провел с перерывами пять лет. Ко времени их знакомства он с решимостью возвратился в лоно католической церкви и до самой смерти своей героини (в 1824 году) жил неподалеку от Анны Катарины в небольшом городке Дюльмене, где всё записывал видения этой удивительной женщины.
К этой книге, о которой до сих пор идут споры, можно относиться по-разному. Но мне кажется, если подойти к чтению по крайней мере заинтересованно, невозможно не взволноваться. Многостраничное, подробное описание истязаний, которым солдаты подвергли Сына Человеческого, передает читателю настоящую физическую боль. Я говорю об этом потому, что при подготовке издания к печати мне выпало по просьбе редактора книги перенести в рабочие файлы текста корректорскую правку. Вспоминается, как несколько раз (а занимался я этим за городом, в Подмосковье, поздней ночью) я выбегал на крыльцо — такой невыносимой, давящей болью веяло от этих страшных, проникновенных сцен.
Необходимо сказать о замечательном переводчике. Писатель и бард Альфред Михайлович Солянов заканчивал свой труд смертельно больным. Он даже пропускал некоторые «второстепенные эпизоды», чтобы дотянуть до сцен Христова Воскресения. Успел. И — умер, так значительно завершив свой собственный земной крестный путь.
Я долго не понимал, как относиться к этой книге мистически. В этом мне помог священник Алексей Гостев, который в своем послесловии показал самое сложное: несмотря на то что перед нами — результат художественного соавторства визионерки-монахини и романтического поэта, это, без сомнения, подлинный религиозный опыт, а не самовнушение.
И еще: невозможно отделаться от мысли о неслучайности встречи Анны Катарины Эммерик именно с поэтом. К моменту их первой беседы лирический дар Брентано обрел вокруг себя внятный, спасительный для художника духовный покров. Он, без сомнения, понимал, что записывает, душа его трепетала. «Но тут я увидела, как сияющий Господь летел через скалы. Земля сотрясалась, и ангел в образе воина, как молния, ринулся с небес на гробницу, отодвинул камень вправо и уселся на него. Сотрясение было так велико, что переносные печки опрокинулись и пламя охватило все вокруг. Увидев это, стражники упали, словно потеряли сознание, и застыли неподвижно, как мертвые. Кассий, ослепленный сиянием, быстро пришел в себя, вошел в гробницу и, приоткрыв немного дверь, ощупал пустые пелены».
Георгий Чистяков. Римские заметки/All’ombra di Roma. М., «Рудомино», 2003, 158 стр.
Не знаю, чье уж решение — издательства или самого автора — обозначить написавшего эту книгу не священником, а просто — писателем. Впрочем, это не важно. В голосе знаменитого московского батюшки (а этот голос я слышу сквозь все «культурологические» пассажи) звучит, скрепляя десятки имен, географические и архитектурные названия, итальянскую и латинскую речь, краски и шумы площадей, — несмолкающее любовное признание великому городу. В который раз, читая книги о. Георгия Чистякова, думаю о своей дерзкой догадке: он может писать, только когда собственный житейский и религиозный опыт соединяется с Промыслительным сигналом. Собственно римских работ, главным образом касающихся литературы, у автора вышло уже немало. Были, как мне помнится, и тексты о Риме. Не было, пожалуй, вот такой «Римской симфонии», где базилика Санта Мария Маджоре соединилась бы с «Римскими элегиями» Гёте, где Тассо вступил бы в разговор с Петраркой, а Микеланджело — с Овидием. Все римское тут замкнулось в некий поэтический круг и снова распахнулось в мир.
Почти за каждым шагом — по римским камням, за каждым взглядом на витраж, византийскую икону или древнюю книгу, за каждым подарком благодарной памяти, подсказывающей строки поэтов, у о. Георгия стоит Россия. В церкви св. Бонифация и Алексия (человека Божия, как его у нас называют) о. Георгий думает о том, что, когда святой Алексий вернулся из странствий по миру и жил здесь неподалеку, под лестницей, четвертый век только-только переходил в пятый. «За тысячу лет после того, как был основан Рим, и за семьсот пятьдесят лет до основания Москвы. За тысячу лет до Андрея Рублева. Все-таки как же недавно началась наша, российская, история!..» И — подойдя к иконе Божьей Матери: «Я смотрел на эту икону, казалось мне, что совсем не в Риме, а действительно где-то в деревне моего детства, в каком-нибудь подмосковном храме, затерянном в пойме Москвы-реки, молюсь я сейчас…»