Как передовая ласточка, делающая погоду, явился образ «сораспятья» в стихах Вениамина Блаженного. Отзывы крупнейших литераторов, которым он посылал свои стихи, тогда не проникавшие в печать, стихи, с очевидностью неровные, где огонь прорывается из-под словесного пепла, — восхищенные эти отклики говорят об ошеломленности адресатов величием страдания и, может быть, об их чувстве вины перед лицом этого страдания. Любовь ко Христу и верность Ему как Господу, невесть каким чудом охватившие иудейского отрока, держатся не на чем-то вроде ортодоксального Символа веры, а на отождествлении собственных жизненных мук со Страстями Распятого. Христос (в границах такого понимания Он вряд ли может быть назван
Можно объяснить это и житейски-биографически, и еще, как принято говорить, «вековой еврейской печалью», и, наконец, «неортодоксальностью» Блаженного. Но объяснения будут неполны. «Так почему ты печален, не нашедший Христа?» — спрашивают у героя одного из лучших стихотворений Бориса Херсонского, спрашивают перед опустевшим гробом, торжественно указывающим на чудо Воскресения. Христос найден, но не Христос Воскресший, найден Тот, с Кем заодно можно плакать о себе и о страждущем мире, но не Тот, с Кем радуются, в чью радость «входят» (Мф. 25:21).
В сильном цикле стихов «Воздаяние», который можно назвать духовным дневником физических страданий, Игорь Меламед находит опору лишь в Христовом сораспятье ему, корчащемуся на больничной койке: «Ты Сам страдал и что такое боль / не позабыл за два тысячелетья».
И сладко мне плакать в ночи покаянной
о том, что Ты все искупил
и уксус из чаши моей окаянной
устами пречистыми пил.
Но если участие Христа в этих «гефсиманских» муках для болящего утешительно:
И в краю кривоногих олив
Ты стоишь у меня в изголовье,
смертный пот, перемешанный с кровью,
на иссохшую землю пролив, —
то приятие их в виде покаянного отдарка Богу вызывает — как и у Блаженного — «робкую отвагу» протеста: «Неужели такие мытарства, / отвращение, ужас и бред, / исцеляют вернее лекарства, / открывают небесное царство, / зажигают божественный свет?..»
О «пасхальной» окраске русского православия, русской культуры сказано немало, но дорогого стоит, например, признание, вырвавшееся однажды у о. Сергия Булгакова, служащего священника, что Страстная седмица вызывает в нем намного больший подъем, чем седмица Светлая. И хотя христианская «ода к радости» не совсем покинула нашу поэзию, все же в центре оказывается путь на Голгофу. Да, дидактический Тимур Кибиров в самой популярной из своих «потешек» изображает смиренный путь Спасителя на осляти как преддверие поединка со Смертью и торжества над ней, но привлекает и умиляет его именно сам этот уничиженный путь [17] . Да, Херсонский описывает минуты в храме перед пасхальной утреней с такой волнующей точностью, что у любого, имевшего опыт этих минут, дрогнет что-то внутри:
Храм еще темен. Поют: «Не рыдай мене, мати».
Плащаницу уносят в алтарь. Воцаряется тишина
В честь «распятого же за ны при Понтийстем Пилате
И страдавша и погребенна». Лишь минута одна
пройдет в молчанье. Потом зазвенят кадила.
Запоют священники. Сверху подхватит хор.
Две тысячи лет назад озарилась светом могила.
Минута вперед — озарится светом собор.