В своей эссеистике Лем дает множество способов говорить так, чтобы ничего сказано не было. Это может быть разбухающее до полной неразличимости и бессодержательности автокомментирование («Гигамеш»), когда каждое слово берется со всеми своими контекстами и таким образом пересказывает в пределе все, что только возможно, — весь мир. Это может быть полный отказ от реальности внешнего мира, своего рода инкапсуляция в своем собственном воображении (упомянутые «Робинзонады») или микромире семьи («Идиот»), или выстраивание всего универсума как глобальной тавтологии («Новая космогония» или «Корпорация „Бытие“»), которая рационально перечислима и уже перечислена и добавить просто уже нечего.
Постмодернизм в том виде, в котором он сложился к концу тысячелетия, — это, конечно, идеология усталости. Цель познания потеряна. Мы уже не верим в ее объективную достижимость. Нет, мир познан не будет. Ни завтра, ни послезавтра, никогда. Нет таких оснований, на которых мы могли бы строить познание. Нет изначальных самоочевидностей. Как только мы начинаем анализировать то, что казалось незыблемым, — оно рассыпается от пристального взгляда.
Мир — субъективен, но нам он неподконтролен. Мы никогда не сможем заставить его делать то, чего мы хотим. Но мы можем разрушить все, что угодно. Мир размыт и нечеток. Даже такие вещи, как движение планет, которые всегда казались нам неизменными и надежными, оказываются неустойчивыми при достаточно долгих флуктуативных воздействиях. Мы отказываемся смотреть вперед, потому что мы больше ничего не ждем. Человек, по крайней мере такой, каким стал ощущать себя европеец начиная с эпохи Возрождения, — не венец творения. Он довольно слабое и жалкое существо, которого и некому и незачем жалеть. Сверхчеловек не родился и не родится. Мир безосновен.
Кризис рациональности привел к отказу от реализации титанической программы, которая заявлена в Декартовом «Рассуждении о методе…». Она невыполнима. Почему нам так зябко смотреть на мир, который может измениться и просто погибнуть от одного нашего (или не нашего) недоброго взгляда? Почему так трудно принять то, что ненаблюдаемая частица существует только как возможность?
А слово ведет себя так же. Язык стал последним прибежищем человека двадцатого столетия. Но как только мы сделали язык основой своей онтологии, он попросту не выдержал и начал распадаться. Тогда выяснилось, что у нас вообще ничего не осталось. Язык, наверное, — «дом бытия», но у этого дома сорвало крышу.
В том, как долго и мучительно принимали физики квантовую механику, было что-то очень тяжелое. Человек не верит себе, он боится собственной субъективности. Ему нужно, чтобы другой (каждый!) подтвердил его наблюдение. Ему нужно, чтобы материя была твердой и объектной. А она объективна только вместе с человеком. Она с ним одно целое. Так почему же это плохо? Как раз тогда, когда у человека появилась настоящая возможность представить себя не гостем в этом мире, а его неотъемлемой частью, он чего-то испугался. Оказывается, человек никогда не хотел быть творцом — он хотел быть использователем. Он хотел брать, и только брать, но брать можно лишь у чужого — у себя взять нечего, разве что из левого кармана переложить в правый. Язык необъективен, лучше сказать, необъектен, так же как необъектен весь универсум. Что же здесь плохого? Почему это так страшно?
Блистательная лемовская эссеистика ничего не утратила за те годы, которые прошли с момента (моментов) ее появления. И то, что я подробно остановился только на одной стороне ее — на контакте человека и иного и возможности существования художественного текста, может быть извинительно только по той причине, что для меня это действительно важнейшая из проблем, поднятых Лемом. Но она, конечно, не единственная.
Нельзя не сказать об интеллектуальной новелле «Народоубийство», в которой Лем исследует отношение современной культуры к феномену человеческой смерти и приходит к выводу, что человечество, предельно смягчив контуры, локализовав и укрыв сам феномен, оказалось перед ним бессильно — потому что отгородиться можно от всего, чего угодно, а от смерти все равно деваться некуда. И это привело к «вторичной утилизации смерти» терроризмом, который воспользовался робостью западной культуры и собственной безнаказанностью, чтобы диктовать свои совершенно бесчеловечные (любые) условия.
Лем многообразен. Его сильнейшая черта — рациональное воображение. Воображение, которое свободно в жестких — практически формальных — рамках. Лем оформляет свое совершенно свободное, не знающее никаких ограничений воображение твердыми формулами научного знания. В «Записках всемогущего» всесильный разум говорит: «Что же такое мудрость? Ограничение всеведения и всемогущества. В чем она проявляется? В зарождении упорядоченности».