Читаем Новый мир. № 5, 2003 полностью

Если бы я был груб и циничен, я бы всенепременно процитировал из любимой книжки: «Глаза выпучены, как у кота, который гадит на соломенную сечку», — но я не настолько груб и циничен. Я просто запомнил эту потрясающую картину, просто в сознании-подсознании моем так и слились: «годы приоткрытия Вселенной»; синие глаза, распахнутые на пол-лица; женские голые ноги и жгучий сверкающий мороз, для таких ног не предназначенный. Между тем как раз мода на мини-юбки застряла в России надолго. Там, откуда пришла эта мода, были уже и миди, и макси, а у нас — стойко держались мини…

Эта мода задержалась на столько же, на сколько задержалась мода на короткую хемингуэевскую фразу. Дело не в экономии материала. Производители и духовных, и материальных благ в нашей стране тогда были не особенно заинтересованы в подобной экономии. Причины тому психологические или — если угодно — метафизические. Телеграфный хемингуэевский стиль, равно как и мини-юбка, при всем внешнем бесстыдстве на редкость целомудрен. Он (стиль) и она (мини-юбка) не раскрепощают, а в известном смысле — сковывают покрепче корсета. Так просто не наклонишься, не повернешься, не сядешь как хочешь. Каждое свое движение будешь контролировать.

Такое подходит для России. Для нас хороша не цензура, а самоцензура. У нас свобода — сильна, когда за нее расплачиваешься. Мороз, не Гавана, чай, а она знай себе чапает в униформе не для этих широт. Вот это и есть та самая свобода, которая, по уверению поэта, приходит нагая. Нет, не нагая, ни в коем случае, — в мини-юбке, но… в январе.

Еще одно воспоминанье, или Кое-что о самоцензуре. С цензурой, самоцензурой и преодолением запрета мне довелось как-то столкнуться лоб в холст, на уровне видеоряда. Дело было где-то в начале восьмидесятых, и что меня занесло в эту неофициальную мастерскую, не помню, но одну картину я запомнил очень хорошо, поскольку «с ученым видом знатока» сказал: «А! Даная! Только почему не золотые монеты, а луч света? И зачем здесь птица?» — «Это — голубь», — объяснил художник. И мне (даже тогда) стало не по себе от эдакой трактовочки.

«Эту картину, — спокойно объяснял художник, — я посвятил святому Фоме Аквинскому. Он разрешил сложнейшую теолого-гинекологическую проблему. ХIII век был значительно более материалистичен, чем мы это себе представляем. Теологов волновал вопрос сохранения материального свидетельства девства, девственной плевы. Поначалу, до Фомы, полагали, что семя Бога попало в лоно Марии через ухо, поэтому, кстати, Гаргантюа рождается из уха — наоборотно Христу. Но гениальный Фома соединил античный сюжет с оптическими законами, и вышло великолепно! Грандиозно! Гений как раз и состоит в умелом соединении несоединимого, чтобы не жуткая химера получилась, а прекрасный кентавр, правда? Аквинат писал, что Святой Дух проник в лоно Девы, не разрушая девственной плевы, как луч света проникает в комнату через окно, не разбив стекла». — «Здорово, — согласился я, — но словами — это одно, а когда видишь — другое. Тово — кощунственно…» — «Ерунда, — убежденно сказал художник, — кощунство в воспринимающем, а не в творящем. Я — всегда чист, а вот воспринимать меня могут грязно, порнографически. У меня не было грязных намерений. Доказать это, сами понимаете, невозможно. Я и так свою душу выложил, что же мне, ее еще раз выкладывать?» Я почесал в затылке. Возразить было нечего.

Рассуждение под занавес о недавно переведенной с норвежского книжке Юстейна Гордера «Vita brevis» про блаженного Августина и его любимую женщину. Какая печальная доля — так долго и мучительно жить, так строго и страстно думать, чувствовать, ошибаться, грешить; обратиться, со всеми своими грехами, ошибками, страстями, мыслями, со всей своей жизнью, к Богу и получить… в качестве Бога любого, кто прочтет «Исповедь», то бишь «Confessiones». Любой становится если не Богом, то по крайней мере священником по отношению к Августину Аврелию, коль скоро он возьмется за труд и прочитает его книгу. Обратиться к Богу, а быть выслушанным Юстейном Гордером или Никитой Елисеевым — в этом есть какой-то главный и очень сильный парадокс «Исповеди».

Любой, будь то норвежский писатель или российский критик, может истолковать признания Гиппонского епископа как угодно, домыслить любой сюжет в связи с этими признаниями, и границы домысливанию или интерпретации положат только собственные такт, чувство меры, приличие, образованность, вера или неверие. Получается, что каждому доверена тайна исповеди и каждый может поступать с ней как заблагорассудится. Это — сильно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже