После-то я разглядел и сооружения нового причала, но ум говорил одно, а глаза видели другое — бескрайняя пустыня и навеки застывший в ней гордым белоснежным лебедем красавец-корабль.
И только потом я заметил, что пустыня мутным каналом отделена от берега, у которого кто-то выложил из битых кирпичей устремленный прочь от суши нос еще одного кораблика. Наверняка это были мальчишеские игры, но я прозрел в кирпичном кораблике новый знак: это был мой брат. Мечта о море, не пробившаяся дальше канавы. А одинокая ромашка на пустыре — это, конечно же, была жена.
Но где тогда я сам? А, батько? Но корабль продолжал безмолвно сиять неземною красой. Получишь у Пушкина, когда-то отвечали остряки. А может быть, я уже получил у Шиллера? Спящий в гробе мирно спи — жизнью пользуйся живущий.
И что же делать, если живые могут вынести власть земли, только стирая память об умерших, превращая кровь из их ран и грязь у них под ногтями в пышность мавзолеев, в величие реквиемов, в гениальные звуки и строки, в чистоту небес, скрывающих от наших глаз черную бездну. Пускай и мои дети забудут меня, подлинного, запомнят гордым и неуязвимым, как этот океанский лебедь, — лишь бы только их ноша сделалась хоть пушинкой легче. Нас-то хоть поманили в историю, а их и вовсе никуда не звали… Но теперь я готов исчезнуть, чтобы они жили.
Как и ты, отец, был готов исчезнуть ради нашего счастья. И уж не знаю, какие там адские Бруки и Волчеки добились, что ты за гробом отказался от того, чему служил при жизни, — я не верю показаниям, добытым под пыткой. Пусть даже это пытка правдой.
Тебе ли не знать, что пытка не обнажает, а убивает человеческую душу! Верно, отец?
Батько, где ты, слышишь ли ты меня?..
Белоснежный океанский лебедь безмолвно парил над песками.
Попытка разобраться