К эпохе Семьдесят четвертой, несмотря на слабо убывающую во внешнем мире склонность хохотать, горлопанить, пить, петь, петушиться, плясать и карабкаться на каждый неохраняемый подъемный кран, чтобы воротиться с роскошным трофеем — всесжигающей колбищей на восемьсот тысяч свечей, внутри, в М-глубине, я сделался ужасно серьезным — по отношению к фантомам, разумеется, ибо не подсвеченная ими реальность для истинного мастурбатора всегда скучна и ничтожна. Я сам не знал, чего искал, — я лишь вслепую нащупывал нужный мне фантом, как захворавший пес ищет еще не виденную им целебную траву. То я благоговейно бродил по Эрмитажу, стараясь запечатлеть в душекаждуюкартину, то старался переслушатьвсегоШаляпина ивсегоБетховена, то вдруг принимался изучать историю Гражданской войны, отправляясь от Шолохова, чтобы затем засесть сразу за обоих “Борисов Годуновых” со всеми отвергнутыми нотными вариантами и биографиями всех действующих исторических лиц, — а потом вдруг прочитывал от корки до корки толстенный двухтомник “Нюрнбергский процесс”, справляясь о событиях во все более и более презираемых советских энциклопедиях (зато по “Брокгаузу и Ефрону”, случалось, без всякой цели плутал целыми сутками и — симптом! — здорово поднаторел в истории древней Иудеи — при полном равнодушии к современному Израилю, беспрерывно меня компрометировавшему).
“Войну и мир” еще даже в десятом классе я считал разновидностью “Матери”, навязанной нам единственно с целью поглумиться, заставить хвалить что-то не просто посредственное, а прямо-таки наискучнейшее из всего педагогического арсенала. Зато когда во мне незаметно пробудилась М-глубь, я готов был буквально протирать глаза — с такой мощью меня увлекала медлительная река, влачащая неисчерпаемые скопища твердокаменно высеченных и все же живых людей, лошадей вперемешку с пушками, гостиные пополам со стягами и осенней грязью — и груды мыслей, мыслей, мыслей, таранно ударяющих в одну и ту же стену...