Куда более существенные сокращения связаны с именем загадочного революционера Акундина, но прежде — о причинах, на мой взгляд, вовсе не цензурных, правки финала с Рощиным. Приступая в 1925 году к переделке романа для советского издания, Толстой еще не решил, куда ему определить Рощина, и на всякий случай смягчил его настроения. Более того, Рощин в следующем романе трилогии как бы превращается в Рощина «берлинского» финала, с репликами пояростнее прежних. В ноябрьских боях юнкеров с большевиками в Москве Рощин «командовал ротой юнкеров, защищая подступы к Никитским воротам. (Именно там обитал в то время сам Толстой и описал события конца 1917 — начала 1918 года в рассказе „Простая душа“ и др. — С. Б.) Со стороны Страстной площади наседал с большевиками Саблин. Рощин знал его по Москве еще гимназистом с голубыми глазами и застенчивым румянцем. Было дико сопоставить юношу из интеллигентной старомосковской семьи и этого остервенелого большевика или левого эсера, — черт их там разберет, — в длинной шинели, с винтовкой <…> „Предать Россию, армию, открыть дорогу немцам, выпустить на волю дикого зверя — вот, значит, за что вы деретесь, господин Саблин!.. Нижним чинам, этой сопатой сволочи, еще простить можно, но вам…“ Рощин сам лег за пулеметом <…> и когда опять выскочила из-за дерева тонкая фигура в длинной шинели, полил ее свинцом. Саблин уронил винтовку и сел, схватившись за ляжку около паха». Зачем Толстому здесь понадобилась фигура Саблина, можно только гадать. Писал эти страницы он в 1927 году, когда Саблин, и впрямь побывавший левым эсером и даже участником июльского мятежа, искупил, так сказать, и пребывал на командных должностях РККА, однако в многочисленных изданиях после 1937 года, когда Саблин был уже репрессирован, его фамилия не исчезает из текста, что было бы малозаметно и совершенно безразлично для читателя. Может быть, все оттого, что не воображаемый бело-красный Рощин, а сам Толстой знал Саблина, и в его «Дневнике» имеются записи: «Вечером короткие атаки большевиков на юнкерские заставы. <…> Командует тверским отрядом Саблин» (октябрь 1917 года) и «У „Бома“ встреча с Саблиным. Разговор о военнопленных. Автомобиль» (после 30 марта 1918 года). Я это к тому, что, разглядывая сейчас многочисленные, тысячами исчисляемые поправки, вносимые А. Н. Толстым в свои тексты, не надо заранее объяснять их, разнося по двум графам: за и против, до и после.
Дальше — больше. Рощин в Самаре при большевиках, читая местную газету, «стискивал челюсти. Каждая строчка полосовала, как хлыст. <…> „Поборемся! Отстоим Россию! И накажем… Накажем жестоко… Дайте срок…“»
А при расставании с Катей в Ростове? «К черту!.. С вашей любовью… Найдите себе жида… Большевичкба…» Злобы и резкости здесь куда больше, чем в снятых словах два года назад в первой книге. Вполне определенно можно повторить, что правка «рощинской» части этой книги в 1925 году вызвана тем, что писатель не знал еще, кого из двоих героев отправить к белым, а кого — к красным. Первым к большевикам отправился, как известно, Телегин, но вспомним его, Телегина, знаменательную фразу, адресованную большевику Рублеву, упрекнувшему Телегина в нейтральности: «Либо я на Дон уйду… Либо с вами…»
Были, разумеется и план, и подготовительные записи. И все же, принимаясь за очередную главу, Алексей Толстой не слишком отчетливо представлял, куда заворотят его сюжет и персонажи, что так заметно по особой легкости их восприятия, как хорошей сказки. Вполне в духе Дюма он мог писать романы и по-газетному — в номер, как тот же «Восемнадцатый год», мог играючи переигрывать и перекраивать судьбы и жизни. Крайне показательна для него повесть «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1925), герой которой, мелкий петербургский служащий, поднятый ураганом революции, перемещается во времени и пространстве, где каждый шаг сулит лютую гибель, — но герой даже не обожжет крылышек.
Принципиальная редактура коснулась по существу лишь двух линий: Акундин — Бессонов и Жадов со товарищи.
О первой. Выступление Акундина на «Философских вечерах» осталось, как и портрет его. «Человек с шишковатым стриженым черепом, с молодым скуластым и желтым лицом» и таинственной анкетой: «Во всяком случае, фамилия его была не Акундин, приехал он из-за границы и выступал неспроста».
В речи почти нет сокращений, лишь несколько изменен ход его полемики с историком Вельяминовым, предостерегающим: «Высшая справедливость, на завоевание которой вы скликаете фабричными гудками, окажется грудой обломков, хаосом, где будет бродить оглушенный человек. „Жажду“ — вот что скажет он, потому что в нем самом не окажется ни капли божественной влаги. Берегитесь <…> в раю, который вам грезится, во имя которого вы хотите превратить живого человека в силлогизм <…> в этом страшном раю грозит новая революция, — быть может, самая страшная из всех революций — революция Духа…
Акундин холодно проговорил с места:
— Это предусмотрено…»
В советской редакции «силлогизм» заменено на «номер», на что Акундин отвечает: «Человека в номер — это тоже идеализм».