Надо заметить, его “внутренний голос” никогда не врал. Поэтому моей задачей было разбудить актерскую фантазию Евгения Алексеевича, заставить импровизировать, но не вообще, а преследуя всякий раз ту цель, которая наращивала смысл. В этом отношении он был податлив и благодарен, шел на любой риск, если верил, что “это Толстой”. В конце концов он полюбил и стихи, и зонги, но произошло это лишь после изматывающе тяжелого освоения философского содержания нашего труда. Лебедеву никак не хотелось признать, что музыкально-поэтическая часть роли столь же действенна, как словесная.
— Это все гарнир, а не котлета, — говорил он.
Пришлось много объяснять, растолковывать, вчитываться буквально по складам, чтобы этот “все умеющий” артист получил опоры в роли через непривычное для него существование в музыке и пластике. Это дало в конце концов безусловный результат — Лебедев двигался и пантомимировал так, будто всю жизнь учился у Марселя Марсо.
Иного актера хлебом не корми — дай “пострадать” на сцене. Евгений Алексеевич всякий миг страдания окрашивал старорежимным актерским пафосом, то есть, проще говоря, подвывал, как братья Адельгейм, Мочалов, Остужев, Каратыгин и Мордвинов вместе взятые. Эта многозначительность, поставленная на пуанты патетических интонаций, конечно же, противоречила толстовской простоте, зато содействовала чисто театральному успеху — зритель, давно отвыкший от подобной манеры, оказывался во власти артистической чрезвычайщины, если можно так выразиться. Лебедев давил и задавливал, от него исходила какая-то несусветная энергия и магия, повергавшая зрителя в шок. Давно так не играли на театре! Работая с полнейшей самоотдачей на репетициях, Лебедев вызывал мое уважение к самому стилю БДТ, ставившего благодаря Товстоногову актерское
проживаниев роли превыше всего на сцене.— Вы играете на сливочном масле, — говорил я Лебедеву, и ему нравился этот мой комплимент.
— Ну как сегодня — на сливочном или на маргарине?
— Сегодня на подсолнечном, — подшучивал я, чтобы возбудить актера.
В общем и целом мы работали душа в душу, хотя и не без спотыканий, вплоть до просмотра спектакля Товстоноговым. То есть до той поры, пока имело место наше совместное творчество. Сразу после чернового прогона началась совсем другая хренотень, иначе этот период не назовешь. Теперь поиск нового не обосновывался ничем, разве что просьбами типа “давайте попробуем иначе”, “а теперь давайте попробуем вот так”.
— Зачем? — спрашивал я. — Ведь хорошо же. Сделано уже.
— Плохо. Плохо. Никуда не годится.