— Язык. Стиль. Мышление, — сказал критик. — И тут даже ничего доказывать не надо. Мы же знаем Товстоногова. Товстоногов на этом языке
никогда не говорил и говорить не сможет. Так что не волнуйтесь вы, ей-богу.Сказал и ушел. А я остался, все равно чувствуя себя оплеванным.
От кого-то слышал, что Георгий Александрович любил цитировать Вахтангова, хлестко сказавшего однажды: что есть традиция?.. Традиция — это хорошо сохранившийся труп. Кавычек не ставлю, поскольку не знаю, откуда взяты эти наотмашь бьющие слова.
Сам Товстоногов был убежденным традиционалистом, но в лучших своих работах умел сделать традицию живой и отнюдь не смердящей. Та ажитация, что была вокруг его театра, имела первопричинный глубинный психологизм, бездонность которого делала этот серьезный театр всегда новым. Однако это новое очень быстро устаревало — скажем, спектакль “Горе от ума”, столь ярко заявивший себя при рождении, я видел затем уже одряхлевшим, каким-то неодухотворенным. И не потому, что артисты стали играть “хуже”. А, наверно, потому, что “актуализация классики” делалась все менее интересной для публики.
Иное дело — “Мещане”. Здесь “живой академизм”, опиравшийся на необыкновенно страстную и умную игру актерского ансамбля, где выдающимся лидером выступал Евгений Алексеевич, был самодостаточен, ибо был нов, как правда, “которая всегда нова”.
Но Гога как художник имел широкий кругозор и мудрость, чтобы не останавливаться на достигнутом, быть открытым для поиска. В этом смысле идея “Истории лошади” пришлась ему по душе очень кстати. Рискнуть на Малой сцене — легко, там риск небольшой. Когда же выяснилось, что эксперимент удался, можно было “ударить” на Большой сцене — да так, чтобы весь мир потрясти. Таким образом, слыть новатором делалось реальнее, чем быть новатором.
Оставаясь “живым традиционалистом”, Товстоногов убивал, так сказать, “второго зайца” тем, что на его сцене возникала совершенно неожиданная театральная форма, в основе которой лежал великий реалист Лев Николаевич Толстой. Лучше не придумаешь!
Вот почему Гога схватился за эту “не его” постановку — она была необычайно выгодна для его репертуара, где ничего подобного не было. Для БДТ лошадь и лошади на сцене были вопиющим авангардом, радикальнейшим из радикальных. Толстой же обеспечивал психологический массив, роднящий БДТ с уже устойчивой традицией и заслуженной славой образца человечного Искусства.